— Бернштейн, — повернулся он к нашему пресс-агенту, — что думаешь ты, Бернштейн?

— Посмотрим, — сказал Бернштейн.

Мы собрались с силами и, переходя из гримерной в гримерную, обнимали артистов, не произнося ни слова. Должно быть, так же уходили на арену из своих гримерных гладиаторы в Древнем Риме, перед тем, как император повергал вниз свой большой палец. Самое большее, через сорок минут будет повернут вниз большой палец и первый телевизионный критик будет спущен на нас, чтобы уничтожить. Цифры известные: из десяти пьес, что шли на Бродвее, восемь не пережили ночи премьеры, одна шла еще пару недель, прежде, чем театр разорился, и одна… одна-единственная… может быть… Но Джерри Талмер ни разу не дожидался конца.

Половина одиннадцатого. Мы собраемся в кабинете Бернштейна и молча рассаживаемся у экрана: Джо с супругой, Дик, Менахем (израильский композитор), я и семеро занятых в пьесе артистов. Диктор что-то трындит о Никсоне, Вьетнаме и тому подобных пустячных вещах, я его даже толком не понимаю, в ушах у меня стоит шум, голова болит, сердце бешено колотится. Собственно, тут я присутствую только физически. Моя истерзанная душа находится далеко, дома, и играет с Амиром и Ренаной.

22.45. Мы затаили дыхание. Дик утонул в своем диване, Джо ушел головой в руки так, что мы могли совершенно отчетливо видеть, как седеют его волосы. Только Бернштейн, чье хобби состоит в том, чтобы принимать участие в похоронах, спокойно попыхивает своей сигарой, держа в руке маленький магнитофон, чтобы зафиксировать малейшие спорные моменты в предстоящем выступлении критика. На экране появляется Стюарт Кляйн, известый критик из Си-Би-Эс:

— …острые шутки… внутренняя ирония… виртуозные диалоги…

Дик подскакивает и разражается гортанным криком, которое у него считается ликованием, Джо по ошибке обнимает свою жену, мы все, остальные, тоже радостно обнимаемся. Как это было тогда, у Моисея, когда он ударил в скалу и обеспечил водой страждущих евреев? Кляйн хвалит нас, Кляйн любит нас, о, великий Кляйн!

— Успех! — ликует Джо. — Это успех! Это сенсация!

Затем он обнимает меня и шепчет на ухо: "Я понял, почему из всего Израиля выбрал именно тебя… Я знал, что делал"…

Джо хороший малый. Я люблю его. Его жена тут же предлагает мне переехать в Нью-Йорк и открыть вместе с ней торговый дом. А сейчас нам всем лучше станцевать "хору", тем более, что среди артистов не найдется и пары иноплеменников, которым этот еврейский хороводный танец был бы неизвестен. Но совершенно очевидно, что и их переход в иудаизм неизбежен. Уж если нас сейчас похвалит и Эн-Би-Си, их ничто не удержит от немедленных поисков ближайшего раввина.

23.10. Эдвин Ньюман, дуайен[13] нью-йоркских критиков, появляется на экране по третьему каналу. Он действует по принципу китайской пытки: делает скучное философское обозрение культурного предназначения театра, анализирует различие между шуткой и юмором и их значение для человеческого прогресса. Наверняка, он точно знает, что кучка парализованных кроликов сейчас неотрывно смотрит на экран, но это только побуждает его еще больше растягивать свои фразы. Мы уже готовы были околеть, когда он, наконец, резюмирует:

— Как бы то ни было — это был занятный вечер.

Конец выступления. Джо несколько раз вздыхает и падает в спасительный обморок. Дик выскакивает наружу, чтобы принести ему воды; он не вернулся, потому что там он попросту рухнул от радости. Артисты вытирают свои мокрые от испарины лица. Мы взяли телевизионный барьер! Но мы еще ничего не знаем о трех больших ежедневных газетах, "Таймс", "Пост" и "Дэйли Ньюс". Если хоть одна из них отзовется о нас неодобрительно — все пропало. Мы не забыли, что Джерри Талмер ушел еще до окончания пьесы.

Тихо. Пожалуйста, тихо. Бернштейн пытается связаться со своими соглядатаями, которых он завербовал в различных редакциях. Первым отзывается "Дейли Ньюс". На проводе нервный, распаленный голос известного критика. Бернштейн манит меня рукой и протягивает мне параллельную трубку. Я слушаю. И повторяю трясущимися губами, что я остроумен, что обладаю фантазией и что публика в восторге от "Неприличного Голиафа". Джо стискивает меня в своих крепких руках.

— Ты гений! — деловито констатирует он. — Такой гений, какой бывает раз в столетие.

Я ему верю. В конце концов, он опытный специалист. Он подходит ко мне со своей женой. Они хотят меня усыновить. Почему бы и нет. Дик сидит в углу и набрасывает какие-то цифры на бумаге. Он подсчитывает стоимость бассейна в саду виллы, которую он чуть позже построит за счет ожидаемой прибыли. Джо оценивает покупку Эмпайр-Стейтс-Билдинга и небольшого танкерного флота. Возможно, он даже отдаст часть своих долгов. Я, со своей стороны, прикидываю, как буду вести переговоры с израильским налоговым управлением о разрешении на рассрочку платежей.

Звенит телефон. Доклад шпиона из "Таймс". Под страхом смерти он выкрал у наборщиков два первых столбца из критической статьи. И что же говорит Клив Барнс, театральный кардинал, чье слово стоит дороже, чем всех остальных критиков, вместе взятых? Он говорит:

— Милая комедия, конечно, не классика литературы, но занятная и душевная…

Наступают счастливейшие секунды моей жизни. Произошло чудо, чудо библейского масштаба. Господь выбрал меня владеть народами этой земли. Мне дана власть разоружить всех критиков. Я всемогущ. Мои деловые партнеры уже рассчитывают возвести себе замки с кондиционерами. Один многоопытный Бернштейн кривит лицо. Выражение "милая комедия" вызвало его недовольство, более того, — его подозрение. И вот уже секунды счастья заканчиваются. На другом конце провода вновь возникает голос шпиона из "Таймс":

— Однако, для комедии действие тянется слишком долго. Не определяется истинный замысел…

Пульс покидает меня. Джо, побледнев, хватается за сердце. Его жена тихо всхлипывает. Волосы Дика, и без того уже поседевшие, начинают выпадать. Уже не помогает то, что Барнс пару мелких комплиментов отпустил по поводу сторон человеческой личности, удачно очерченных в пьесе. Его критика в целом всегда бывает позитивна, но этого недостаточно, чтобы удержаться на Бродвее. И Джерри Талмер, который, как известно, еще до финала…

— Что же нам делать? — спрашивает Джо у нашего пресс-менеджера. — Закрываемся?

Бернштейн смотрит в никуда. Перед его глазами пляшут слова вроде "слишком долго… истинный замысел… не определяется…", затем он подбирает ответ:

— Если выбрать положительные отзывы из рекламы и вложить в дело еще 20000 долларов, мы сможем, пожалуй, продержаться еще пару недель.

Артисты исчезают, чтобы позвонить своим агентам, дабы те позаботились для них о новых контрактах. Я чувствую себя все хуже и хуже. Где моя жена, где мои дети? Передо мной возникает Джо, его левый глаз подмигивает, правый закрыт, голос звучит хрипло:

— Меня предупреждали. Меня предупреждали обо всех этих израильских авторах. И почему я их не слушал?

Весьма доходчивые ужимки его жены дают понять, что мне следовало бы покинуть помещение, не дожидаясь рукоприкладства.

"Главное — здоровье", — шепчет Менахем на иврите. Идиот. Ненавижу его. Ненавижу Дика и Джо. Дик и Джо тоже ненавидят меня. А Бернштейн? Бернштейн как раз дослушивает сообщение и повторяет:

— Внимание. Только что поступил последний столбец критической статьи Барнса. Я цитирую. "Великолепная режиссура и блестящий ансамбль участников принесли вечеру успех"…

Именно так! Или как-то иначе? Сейчас все зависит от того, как закончит Барнс свою статью. "Меня очень многое позабавило", — завершает Барнс.

— Нет! — Джо подскакивает и бьется головой о стену. — Нет!

— Что случилось?

— Если бы он просто сказал: "Мне было забавно", — это было бы спасением. Это было бы неприкрытой похвалой. Но если его "очень многое" позабавило, — это почти порицание!

вернуться

13

Дуайен — глава дип. корпуса, старший дипломат (от франц. Doien)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: