Они ехали в дальнюю бригаду, на целинный участок; хотя эта земля уже распахивается и засевается не первый год, по старой привычке в колхозе ее зовут целиной. То были последние гектары посева, на других местах уже глянули из-под земли первые всходы, а некоторые колышутся на ветру, да только не радуют глаз...
— Марно сегодня, — вздохнул Савушка, — марно, товарищ полковник.
— Смотреть на дорогу, — предупредил Водолазов. К нему опять вернулась настороженность: дороги как таковой уже не было, под машину бросались лишь продолговатые плешинки, остатки прежней грунтовки. Савушка, словно почувствовав настроение Водолазова, сбавил скорость. Водолазов высунул голову, ожидая, когда машина поравняется с курганом, чтобы еще разок взглянуть на этот странный холм.
— Остановись, Савушка. — И сошел на горячую землю.
Курган был густо покрыт диким терном, кустами огнистого шиповника, серыми сухими будыльями.
Водолазов нашел стежку, ведущую на голую маковку, нырнул в заросли. Тропка, изгибаясь и протискиваясь сквозь сплетения колючих веток, вывела на вершину, откуда виднелась вся округа. Подъем Водолазову дался с трудом: с бровей, темных и густых, капал соленый и тепловатый, как парное молоко, пот, катился по бритым щекам, попадал в иссушенные зноем уголки рта. Он вытер клетчатым платком лицо и жадным взором окинул даль. Мглистое небо, дымчатая корона солнца, жаркого и круглого, заставили его вздрогнуть. Это были признаки надвигающейся беды — черной бури.
Хотя она, эта буря, судя по признакам, была еще далеко, может быть, в трехстах— четырехстах километрах. Водолазов в мыслях отчетливо представил, как упругий жаркий ветер где-то там, за сотни километров, налетел на иссушенные от бестравия земли, поднял в воздух тонны серой, сухой, как порох, пыли и несет сюда, на поля колхоза. Потом черные бури поразбойничают дня три-четыре и, обессилев, утихнут где-то. Небо вновь обретет свои краски, и, возможно, набегут облака, загрохочет гром, и, если дождь досыта напоит посевы, тогда к растениям вновь вернутся силы, а если влага не достигнет корней, осевшая пыль превратится в панцирь и жестоко, безжалостно погубит неокрепшие всходы хлебов...
Вернулся в машину, продолжая рассуждать: «Как же так? Это несправедливо, сколько сил затратили, а стихия одним разом все перечеркнет... И ничего тут не поделаешь. Стараемся, пашем по всем правилам агрономии, удобряем... Сколько труда, сколько сил... Неужели и впрямь человек бессилен что-либо сделать?»
Водолазов даже испугался такой мысли. Он оглянулся на Савушку: не подслушал ли тот; с ожесточением потер ладонью остриженные «под ежик» волосы: «Ну и ну, ну и полковник запаса, растерялся! А война, а те лавины танков, те густые цепи озверелого врага — разве они были слабее песчаных бурь?! Сколько раз костлявая бросалась на плечи, и казалось, нет спасения, еще мгновение, и ты окажешься в ее объятиях. Но ты не паниковал, не изгибался, побеждал. Войну одолели, батенька Михаил Сергеевич».
В воспоминаниях промелькнули огненные картины схваток. Он немного приободрился, похвалил Савушку: «Ничего, ничего, Савушка, крути баранку, крути, дышло в бок твоей болезни».
И, заметив, как водитель с завидной ловкостью переключил скорость, закричал:
— Ага! Молодец, так и управляй этой машиной. «Волгу» купим, тебя посажу за руль, катай предколхоза с ветерком, чтобы мозги проветривались враз.
Савушка сказал:
— Товарищ полковник, а зачем на курган взбирались?
— Полковник... Чего это ты меня так величаешь? Два года псгон не ношу, — с грустью заключил Водолазов: душа его еще была там, в армии, и сама часть рядом, да только не та уже — ракетная!
Савушка ответил:
— Для порядка, товарищ полковник, зову так. Мне нравятся военные.
— Для порядка?.. Ну что ж, для порядка можно... Курган, говоришь? Присматриваюсь к нему второй год. Что за оказия, Савушка, скажи мне: кругом трава выгорает, а на нем, на этом кургане, всегда зелено. Может быть, колдовство какое? — пошутил Водолазов.
— Папаня знает, — ответил Савушка.
Это удивило Водолазова. «Папаня знает... Едва ли он может знать причуды здешних мест. — про себя возразил Водолазов. — Летун известный, ему и дела нет до земли. Будет урожай или нет — его это не заботило. Урвать побольше, дать колхозу поменьше — это он умел, твой папаня», — продолжал злиться Водолазов, но брошенная Савушкой фраза притормаживала злость, и он наконец подумал: «А черт его поймет, этого Дмитрича... Возможно, и знает».
— Письма шлет?
— Папаня-то?
Водолазова взорвало:
— Да какой он тебе папаня? Гад он, кровопиец, обворовывал колхоз, получил по заслугам.
— Я его не оправдываю, товарищ полковник.
— Еще бы, эксплуатировал тебя, как батрака. Кулак, и только.
— Жадный он был. Для себя мог и на солончаках пшеницу во какую вырастить. Без него наш сад опаршивел, а мать — она ничего не знает. День и ночь в работе папаня-то был. Ни свет ни заря, а он уже кряхтит в саду или скотину холит...
— Жалко тебе его?
— Не-е-ет! Я ведь не об этом, товарищ полковник. Говорю: верблюд он в работе. Не смогли его приручить к нашей жизни, вот и пошел воровать да скопидомничать. А что касается писем, товарищ полковник, редко шлет. Последнее получили в конце апреля. У матери просил прощения. Писал: Дарьюшка, прости меня, матерого волка, прости. Бил я тебя от жадности да по причине своей темноты. В письме умолял, чтобы я не уходил из дому, просил смотреть за матерью. Она, писал, света божьего не видела. Владимира Ивановича Дроздова вспоминал. Говорит, он тебя, Савушка, на ноги поставил. Ты, говорит, не забывай носить ему яблок; денег, говорит, не бери, в дом жильцов не пускай, это, мол, не вашего ума дело. И про вас, товарищ полковник, вспомнил. Говорит, если этот отставной генерал еще мотается в колхозном «бобике», то передай ему, что Дмитрич тут находится при хорошем деле: лес валит и ему ставят высокие проценты, за которые платят деньги, больше, чем в колхозе «Социализм».
— Врет! — ревниво возразил Водолазов. — Тюрьма есть тюрьма, Савушка, и пусть он не загибает.
— А я верю. Папаня такой, что он и в тюрьме приладится, лишь бы не заковали в кандалы. Все может быть, — спокойно возразил Савушка.
Это очень задело Водолазова. Он умолк, нахохлился. Мысли опять унесли его к черным бурям. Про себя он начал ругать тех, кто живет там, откуда поднимается в воздух тяжелая пыль, ругать за то, что там не могут укрепить почву, что довели ее до такого расслабления, когда даже небольшие ветры способны поднять иссушенную зноем землю... Трава! Кто мог поднять руку на эту святыню земли российской? Не ты ли, матушка трава, извечно питаешь почву своими корнями, даешь силу ей, гасишь набеги ветров-разбойников, дышишь прохладой, ослабляя зной жаркого лета? Неужели там этого не понимают? «Там? Где это — там? — вдруг спросил себя. — А тут? В колхозе, где ты председательствуешь?.. Распахали выпасы... Где ты был, товарищ Водолазов, когда распахивали? A-а, это вначале сделал прежний председатель колхоза товарищ Околицын, Матвей Сидорович, который так ловко всучил тебе портфель председателя, ссылаясь на свой пожилой возраст, а теперь, как вьюн, извивается возле и приговаривает: «Ой, полковник, ты что делаешь, Вильямса отвергаешь, гоняешься за пустышами, не посылай трогать выпасы». Не послушался. Эх, Михаил Сергеевич!.. Что же это я громлю себя? Что-то сделал. Пруд соорудил, птицы домашней в достатке... Пруд... Мельчает он. В другом месте отыскать бы воду да послать ее на посевы. Ну что вы, горячие ветры? Что? Влага не от бога, прудовая влага. Как вы тут ни разбойничайте, а растения наши выстоят теперь... Вот бы так на самом деле!.. На кургане зеленеет трава. Фу-ты, проклятый курган, дался он мне! — Несколько минут он ни о чем не думал, потом опять: — Так что же, Михаил Сергеевич, кто на этот раз распахал выпасы? Ты, сукин сын, ты, а не Матвей Сидорович. Вот тебе и там! Еще годик-два, и дальний сосед к западу бросит тебе, товарищ Водолазов, в лицо: ты что? Сдурел, Михаил Сергеевич, головы на плечах не имеешь, почву калечишь?»