И снова утро
Сборник повестей и рассказов
Теодор Константин
Последняя очередь
Вначале его имя не вызвало у меня никаких воспоминаний. Мне показалось, что я слышу его впервые. Только потом, когда я попросил этого человека раздеться, у меня возникло смутное чувство, что имя Панаит Хуштой я когда-то слышал. Но полная уверенность в том, что я его знаю, пришла не сразу. Вначале я вспомнил, что недавно один столичный еженедельник подробно писал о моем клиенте. Молодой журналист с большой теплотой рассказывал о коммунисте Панаите Хуштой, которого двенадцать лет подряд выбирают председателем сельскохозяйственного кооператива «Новые зори», одного из самых первых и самых богатых кооперативов области. Позже, прощупав его живот и обнаружив зарубцевавшуюся рану, я вспомнил, что познакомился со своим пациентом много лет назад, в то время, когда я был хирургом полевого военного госпиталя.
— Значит, — сказал я сам себе, — это не кто иной, как Панаит Хуштой… «Арестант»… Невероятно!
Внешне он не очень сильно изменился, но мне показался совсем другим человеком.
Когда я окончил осмотр, он нетерпеливо, с беспокойством в голосе спросил меня:
— Надеюсь, вы не намерены класть меня в больницу, товарищ доктор?
— Пока нет. У вас гастрит.
— Ну, вы словно камень у меня с души сняли. Сейчас, весной, мне некогда болеть.
— Но знаете, некоторое время вам придется соблюдать диету и обязательно принимать лекарства, которые я вам сейчас пропишу.
— Если это так нужно, я готов соблюдать диету и глотать пилюли.
Выписав рецепт, я будто между прочим проговорил вслух:
— Значит, вы Панаит Хуштой, «арестант»!
Он посмотрел на меня с любопытством и удивлением, явно пытаясь понять, откуда я знаю его. В свою очередь я тоже разглядывал его с любопытством.
Панаит Хуштой был тем же самым и все же другим. Тем же самым в том смысле, что истекшие с нашего первого знакомства восемнадцать лет вовсе не состарили его. Выглядел он лет на сорок с небольшим, хотя, по моим расчетам, ему было под пятьдесят. Но зато глаза его изменились. Прежде его взгляд был мягким, даже застенчивым, теперь же он стал смелым, твердым, пронизывающим. И голос его изменился. Он был уже не ровным и спокойным, а скорее решительным, несколько суровым, одним словом, голосом человека с твердой волей, умеющего сделать так, чтобы его слушали. Видно было, что Панаит умеет завоевывать доверие тех, к кому обращается. Поседевшие на висках волосы были по-прежнему густыми и слегка вьющимися. Только мелкие морщинки вокруг глаз говорили о том, что эти восемнадцать лет были для него годами борьбы и упорного труда.
— Если вы помните, что меня звали «арестантом», значит, вы были врачом в военном госпитале. Не так ли?
— Да.
На лбу у Панаита Хуштой собрались складки. Но ему все-таки никак не удавалось припомнить меня.
— Помните, когда гитлеровцы минировали госпиталь, я тоже помогал вам спасать его.
Панаит Хуштой ударил себя ладонью по лбу.
— Да! Конечно! Теперь вспомнил! Вы — врач, который был одним из первых, кто бросился на гитлеровцев, хотя в пистолете у вас не осталось ни одной пули. Ведь так?
Я утвердительно кивнул головой.
— Вот это встреча, товарищ доктор! Вы не представляете себе, как я рад, что мы встретились!
Он поднялся и с радостным возбуждением протянул мне обе руки. В этот момент он особенно походил на того Панаита Хуштой, которого я знал восемнадцать лет назад.
Потом, глядя на меня с теплотой и симпатией, он сказал без нотки сожаления в голосе:
— Как быстро пролетели годы!
— Быстро. Невероятно быстро. А сколько замечательного произошло за это время! Что касается вас, то вы стали видным человеком. О вас пишут в газетах, журналах. Вот только вчера я читал литературный очерк о вас…
— Знаю… Я тоже читал. Но могу сказать вам точно, что товарищ, написавший его, несколько преувеличил. Поэтому, когда к нам наведывается кто-нибудь из журналистов (а наведываются они довольно часто), я говорю: «Если хотите написать про наш кооператив, пишите, сколько вашей душе угодно. Требуется обо мне написать — пишите. Но только в меру. Потому что, дорогой товарищ, если наше хозяйство первое по области и стало миллионером, то это в первую очередь заслуга работников нашего кооператива, которые поверили слову партии еще двенадцать лет назад».
— Газетчикам вы рассказывали, как спасли госпиталь? — спросил я его через некоторое время.
— Зачем об этом рассказывать? Будто только я один спасал госпиталь. А Рэуцу забыли? А Параскивой, сестру Корнелию, инвалида с искалеченной ногой, да и других? Когда меня принимали в партию, то я рассказал и о себе и о других.
— Но ведь это вы всех вдохновили!
— Ну да, сделал и я кое-что. Но если я тогда и проявил смелость, то только благодаря товарищу Буне.
— Товарищу Буне? Кто это такой?
Панаит Хуштой улыбнулся:
— Вы не знаете его. Мы познакомились с ним в тюрьме в Карансебеше. Он мне на многое открыл глаза, помог разобраться, насколько могла понять моя голова, за что борются коммунисты. Я тогда еще не знал грамоты, и мой ум был как глаза у некоторых, то есть с бельмом.
Помню, когда я узнал о плане гитлеровцев в отношении госпиталя, я сразу подумал о товарище Буне. И я сказал себе: я должен теперь жить по-другому… Да, но я задерживаю вас разговором, а больные ждут.
Действительно, в зале ожидания собралась уже очередь.
— И хотел бы еще увидеться с вами, товарищ Хуштой.
— С большим удовольствием, товарищ доктор.
— Вы часто бываете в городе?
— Чаще, чем мне хотелось бы.
— Как-нибудь, когда снова будете в городе, заходите ко мне домой. Жена будет рада познакомиться с вами.
— Зайду непременно.
Мы пожали друг другу руки, и он ушел. Через несколько минут из окна я увидел, как он садится в газик.
Неожиданная встреча через столько лет возбудила во мне любопытство и желание ближе познакомиться с ним. Так и случилось, и его обещание встретиться со мной еще раз не осталось простой формой вежливости. Мы потом неоднократно встречались с ним или у меня дома, или у него в кооперативе. Я разговаривал и с другими людьми, которые так же, как и я, знали его восемнадцать лет назад: с доктором Поенару, бывшим начальником полевого военного госпиталя, с Корнелией, старшей медсестрой, с Маноле Крэюце, командиром боевого патриотического отряда, и со многими другими.
После разговора с этими людьми у меня возникла мысль записать о Панаите Хуштой все, что мне удалось узнать. Но поскольку о том, каким он стал, не раз писали и, без сомнения, еще напишут, я ограничусь тем, что расскажу, каким он был восемнадцать лет назад. Расскажу об «арестанте», которого прислали к нам на излечение, чтобы потом расстрелять.
Именно об этом Панаите Хуштой я и хочу написать, и в первую очередь об одном эпизоде из его жизни. Этот эпизод ярко показывает, как честные люди, хотя и не состоявшие в партии, под ее влиянием в тяжелые дни оказались способными на героические подвиги.
Панаиту Хуштой дважды пришлось иметь дело с «фантазией» военной юстиции Антонеску. Первый раз это случилось летом 1942 года. Полк, к которому он был приписан, сражался на Восточном фронте и нес катастрофические потери. Из тыловой части на фронт непрерывно шли новые порции пушечного мяса — маршевые батальоны, от которых вскоре ничего не оставалось. Однажды и Панаит Хуштой получил мобилизационное предписание. Клочок тонкой зеленой папиросной бумаги, на котором кто-то неровными буквами вывел его имя. С тех пор как началась война против Советской России, зеленый цвет символизировал смерть в еще большей степени, чем черный. Зеленый цвет имели мобилизационные предписания, которые десятками тысяч отправлялись из военных округов в села во всех уголках страны. Зеленый листок приносил почти такое же горе, как извещение о смерти. Достаточно было начальнику жандармского поста или рядовому жандарму извлечь из кармана эту бумагу, как все женщины принимались плакать навзрыд.