— Да, ты ведь неудавшийся космонавт…
— Почему неудавшийся? Скорее, разочаровавшийся.
— Новостей нет?
— Бригадир просил передать извинения и тысячу соболезнований. Советовал сразу размяться.
— Разбавлять смену?
— Именно. Кстати, сразу введем в курс Джулио. Он рвется на буровую. Как дела у вас?
— Вступили в седьмую тысячу. Обсадные трубы есть, раствор запасен. Будем надеяться, что скважина задышит в вашу смену.
— Есть надежда?
— Если судить по структуре пластов — вполне вероятно. Все замолкли, потому что вошел бригадир Жак Брауде.
Он увидел Роу и резко спросил:
— Все прилетели?
— Нет, только нас двое. Остальных не пустил Сато. Знакомьтесь — наш новый запасной.
Петров протянул руку. Пожимая ее, бригадир назвался. Взгляд Петрова — прямой, настороженный — радостно вспыхнул.
— Петро… Джулио, — промямлил он, тиская руку Броуде. — Вы… вы тот Броуде?
— Что это значит — тот?
— Ну, который… художник?
— Да. И вам это не нравится?
— Прекрасное не может не нравиться. Но я жду от вас большего.
— Не понимаю, — выпрямился, словно готовясь к схватке, Жак.
— Я вижу иные пути…
— Когда кто-то что-то сделает впервые, следующие за ним видят совсем иные пути. Видят! Но не всегда идут по ним. Предпочитают подталкивать других. Чаще всего того, первого…
— Нет. Я мыслю иначе.
— Как?
— Когда кто-то сделал нечто новое, всегда появятся люди, которые увидят в новом интересные возможности. И тому, первому, совсем не обязательно менять свой путь. Но не обязательно и зачеркивать пути других. Но в данном случае мне кажется, что на вашем пути есть неиспользованные возможности.
— Вы художник?
— Я? — смутился Джулио.
Буровики переглянулись: Броуде дает волю своему несносному характеру. Кто человек по своей сегодняшней специальности — не имеет никакого значения. И если тебе не хочется слушать его возражений или пожеланий, скажи об этом или уклонись от разговора. Но не доверять компетенции человека, его искренности — нетактично. Пусть сегодня он не художник. Но, возможно, он как раз на пути к этому. Зачем же унижать его?
— Я? — повторил Джулио и неуверенно пожал плечами. — Вероятнее всего — нет.
— Так почему же…
— Потому что мне нравится ваше творчество и я вижу в нем неиспользованные возможности.
— Странно, вы не художник, а видите дальше и глубже художника. — Броуде разозлился всерьез.
— Что же в этом удивительного? Ведь вы, надеюсь, рисуете не для себя, а для людей?
— Разумеется, — буркнул Жак.
— Ответ слишком быстр, чтобы поверить в его искренность, — усмехнулся Джулпо, и Броуде подтянулся: — Художник, по-моему, всегда творит и для себя. Может быть, вначале для себя, а когда остается удовлетворенным собой, своей работой хотя бы в малой степени, или понимает, что сегодня, в данном случае он не может сделать лучше — передает созданное людям.
— Но он — художник. Он мыслит своими категориями.
— Правильно. Но эти категории, в конечном счете, переходят на службу всем. Вначале для себя через себя, а потом из себя для всех и, наконец, от всех через себя в себя. Потом этот процесс повторяется. Не так ли?
Броуде долго пристально смотрел на Джулио. Буровики окружили их.
— Ну, допустим, схема верная. Ну и что?
— Ничего… Просто в этой схеме есть отличное, вполне законное место для меня — человека, зрителя. Или читателя. В зависимости от рода искусства. И как звено всей цепи, я могу воспротивиться и не принять созданное художником. Тогда маленькая, но неудача. Когда не принимают многие — неудача разрастается.
— Многие должны еще привыкнуть к новому.
— И это имеет место. Но ведь ради того, чтобы неудач было меньше, новое не должно слишком отрываться от привычного. Некая постепенность и преемственность необходимы. Не так ли?
— Ну… И это, в принципе, верно, хотя истинно новое может и отрываться.
— Может. И даже, вероятно, должно. Но художник обязан сам позаботиться, чтобы этот разрыв оказался преодолимым.
— Вы считаете, что я, оторвался?
— Нет. Я этого не считаю. Я считаю, что вы не используете принципа преемственности.
— Ого! Как категорично! Однако люди ездят любоваться…
— Люди правы. То, что вы делаете, — прекрасно. И все-таки…
— Давайте точнее.
— Давайте. Я имею в виду фон.
— Не понимаю… — несколько растерялся Броуде.
— В каждой картине, каждой композиции вы создаете свой фон, но не используете естественный фон — фактуру материала.
— Это моя манера.
— Согласен. Вот потому и говорю, что, если бы вы использовали еще и фон-фактуру, могло получиться еще лучше. Мне так кажется. Учтите, так сказать, мнение одного из вечных звеньев цепочки искусства. Простите, если разговор получился неожиданно… напряженным.
— Ну, в этом, пожалуй, виноват и я, — милостиво согласился Броуде и доверительно пояснил: — Надоедает отбиваться.
Роу "выплыл" из-за цветущих вишен. Настолько он ритмичен. Особый, иногда капризный ритм, который невольно подчинял себе окружающих еще до того, как Роу начинал говорить. В детстве и юности он учился в университете йогов, разучил старинные ритуальные танцы. Владение ритмом движения, речи, даже, как утверждали некоторые, взгляда были доведены в нем до совершенства.
— Джек, вы не все сказали.
Получился явный перебив ритмов — скользящие, плавные движения Роу и его резкая, почти приказная фраза.
Петров обернулся и очень внимательно, испытующе посмотрел на Роу. Глаза у него посуровели, но ответил он мягко:
— Сказал-то я все, но не обосновал… Обосновать мне удается, к сожалению, не всегда.
— Броуде, вас, конечно, не интересуют обоснования? Вы, разумеется, выше.
Жесткий ритм фраз входил в противоречие со взглядом Роу — мягким, почти молящим. По-видимому, именно это синкопирование ритмов, их смешение подействовали на Жака. Он растерянно оглянулся по сторонам, встретился со взглядами товарищей по бригаде — тоже слегка растерянными, потому что происходящее выходило за рамки общепринятых норм поведения и пробормотал:
— Нет, я что ж… Если ему угодно…
Это словечко "угодно", выпорхнувшее откуда-то из прошлого, покоробило буровиков, и они переглянулись. Но Джулио не увидел в нем ничего странного. Он приветливо улыбнулся.
— Я не знаю, будет ли это интересно остальным.
— Валяй! — одобрительно сказал Альварес и, поймав удивленные взгляды товарищей, пояснил: — Ну, если "угодно" — так "валяй".
И это тоже не удивило и не покоробило Джулио.
— Я начну несколько издалека. Когда-то, во время татарского нашествия, иконописцы, мастеровые, золотошвеи бежали из Суздаля на рыбачью заимку на реке Тезе. Там ловили особенно жирных стерлядей с помощью перегораживавших реку плетей-заборов — холуев. Поэтому и заимка называлась Холуй. Оттуда часть художников перебралась в Мстеру и Палех, на юг и на север от Холуя. Государство Российское восстановилось, а художники остались на месте и создали то, что называется теперь суздальской школой иконописи. Холуй был главой этих поселений. На его ярмарках в иные годы продавались по полтора-два миллиона икон. Они шли по всей России и за границу. Именно в Холуе родилась профессия офень — бродячих продавцов икон, олеографий и книг. Кстати, Жак, вы любите Чехова?
— Да, разумеется…
— И вы, конечно, знаете, что основные способности и склонности детей передаются перекрестно, от матери к сыну, от отца к дочери?
— Это элементарно.
— Для нас… — Джулио внезапно запнулся и почему-то покраснел. — Для нашего времени нормально. Для людей, близких к чеховским временам, как раз наоборот. Исследователи Чехова искали секрет его таланта, впрочем, как и таланта его братьев, в родословной отца. Ведь в жизни и науке царили пережитки патриархата, и считалось, что способности и недостатки передает своим детям только отец. Но если вспомнить, что мать Антона Павловича происходила из коренных холуян, что ее отец, деды и прадеды были иконописцами, а позднее офенями, то мы уже можем не удивляться, что у мелкого торговца родились художественно-одаренные сыновья, но не родилось ни одного торговца, предпринимателя, человека с практической жилкой. Заметьте, единственным деловым человеком в семье была сестра Антона Павловича — Маша. Именно она вела издательские дела брата и семьи, а позднее дела по увековечиванию его памяти.