Окружающие залились смехом и визгом. Зиновей только собрался обидеться, как кто-то гаркнул:

— Качать угольщика, ура!

Отец растопырил руки и рот разинул, как подмахнули его сынка-чумазея. При каждом взлете от него шла пыль и облачком оставалась в воздухе.

Ребята качали, не жалея ни сил, ни костюма: такая диковинка не всегда, жди еще, когда такой белоглазый негритенок попадет.

Когда Зиновея отпустили, он опять хотел рассердиться, но кто-то дружески хлопнул его по плечу: «отряхнули, брат?» Кто-то подсунул барабан и сказал:

— Умеешь трель?

Чей-то мокрый палец прогулялся по лицу, оставляя след. И все это делалось не назло, а от чистого сердца, и Зиновея расцветила улыбка.

— Зубы-то, вот это зубы, всем пионерам пример!

— Ребята, возьмем его постыдить тех, кто зубы не чистит?!

— Пойдем с нами на площадь!

— Эх, право пойдем, отец один поездит. Пойдем, пойдем, — затормошили все, увлеченные этой озорной мыслью.

У Зиновея голова кругом.

Все от него отвертывались, а эти с собой зовут, такое ему диво!

— На, гоняй один! — бросил он отцу вожжи, и не успел тот оглянуться, как его чумазый ухлынул со всей толпой в гудящую и бурлящую улицу.

— Вот тебе раз, ну, и колгота нонче, — сплюнул старый чумазей и потянул клячу назад, восвояси.

— Вон-вон, смотри-ка!

— Медвежонка повели!

— Где, где?

— Эх, какой!

— Да нет…

— Негритенок, говорят!

— Не может быть?

— Да это буржуазное чучело несут.

— Тьфу, чорт, просто угольщик, ишь ты ведь какого достали!

С таким шумом валила публика за шеренгой, в которой топал Зиновей на парад с отрядом пионеров.

Он никак не поспевал в ногу, кафтан путался, сапоги норовили выворотить камни, а руки лезли по сторонам.

В витринах качалась его нелепая фигура, отражаясь десятки раз, но он не замечал ничего, глядя на колыхающуюся, живую волну, несшую его на Красную площадь.

— Парад у нас, понимаешь, вроде выставки, что ли, мы были пионеры-спартаки, а теперь переименуемся в ленинцы.

— На площади там все будут!

— И Сталин и Рыков…

— И заграничные будут!

— Все нас приветствовать!

Объясняли Зиновею наперебой. От всех этих слов он туже подбирал живот и колесом выпирал грудь.

Когда подходили к площади, шум ракет пионерских и гром барабанов взвинтили и приподняли дух. С поднятыми головами прошли у мавзолея и стали на отведенное место.

Зиновей слова молвить не мог, оглядывая тысячи ребят, стоявших рядами, окаймляя площадь. Были отряды все зеленые, были синие, были в белых рубашках, и все играли и цвели на веселом солнце.

— Вот это сила! — восхитился Зиновей.

А когда высокий черный дядя выкрикнул с трибуны заражающе непонятые Зиновеем слова, один парень во всем зеленом махнул флагом.

«Всегда готовы!» — ахнули ряды, разом взыграли трубы во всех концах, и зарокотали барабаны.

Зиновей не успел крикнуть вместе со всеми, и, когда стих шум, гаркнул один:

— Всегда готовы!

Его голос забился испуганной птицей, и все обернулись к нему.

Он смущенно повернул шапку задом наперед, как делают угольщики во всех затруднительных случаях, и пробурчал:

— Припоздал…

Говорили еще много. Выходила такая седая старушка.

— Клара Цеткин, — шептал сосед.

Она говорила на непонятном языке, сжимала кулаки и показывала кому-то далекому в той стороне, откуда набегали сегодня шальные облака.

Опять играли трубы, и барабаны били, и часы на площади проиграли «Интернационал». Скоро квадрат за квадратом покатились отряды обратно, неся имя пионеров-ленинцев.

Зиновей не понял всего, понял одно: что все это — диковинное, необыкновенно большое, и захотелось ему к ним, влиться в этот квадрат одинаковым, равноправным и участвовать в этом, в чем-то большом и неизведанном, что они делают.

Долго ему объясняли про пионеров, кое-что и сам слышал и, выслушав терпеливо, он снял свою баранью шапку, нахлобучил еще крепче и ляпнул:

— Чего там, берите меня к себе, я ведь, во!.. — Он повел широкими плечами: дескать, в драке не выдам!

— В пионеры хочешь?

— Ну да!

— А где живешь-то?

— Верст за пятнадцать, в Лукине, отец, значит, угольщик…

— Ага, вот там и запишись, там пионеры, кажется, есть.

— Не про то я, вы меня, чтоб совсем взяли и жить к себе, я уже вам чего хошь — двор там подместь, построгать что, справить — все могу!

— Нельзя нам так, невозможно, вот если в Москве станешь жить, приходи!

И дали Зиновею адресок ребята, все, как один, в синих гороховых рубашках с ситцевой фабрики. Зиновей спрятал этот талисман за пазуху и, сразу решив, как ему действовать, потопал домой.

Пришел на заре, только задремал, — отец за ногу:

— Не разлимонивайся, пора ехать.

— Ехать-то ехать, только дело такое, ф-фу, — начал Зиновей, очищая от кожуры горячую картошку и дуя на пальцы.

— Ф-фу, дело, говорю, такое, закрыта моя дорога, а тебе, я сам слыхал, дворником предлагали.

— Чего городишь?

— Я говорю, в том доме знакомец-то звал в дворники тебя: «Брось, — говорит, — грязное дело, будь чистым дворником».

— Да тебе-то што?

— А мне там дело есть тоже, ты в дворниках, а я в пионерах, а то оба чумазеи так век и будем.

— Ат што выдумал, ат дурная голова! Што ж я истукан што ли, торчать с метлой день и ночь. Тут я себе хозяин, тут я куда хошь — нонче Тверская, завтра Питерская, всякое тебе разгляденье и народ всякий, да и стану я от своей лошади, от своего заведения на ходу в чужой хомут залезать? Чем тебе наша жизнь плоха? Чумазей, пусть чумазей, эко позор, обмоешься, зато сам себе голова!..

Отец сказал целую речь; разиня рот, слушал Зиновей: никогда он этого от него не чаял.

«Вот тебе раз, значит, ему нравится с чумазой рожей распевать ходить! Ну, постой», — смекает Зиновей.

— Тять, а вот лошадь у тебя падет, не миновать в дворники: не накопил ведь на лошадь-то?

— Накопишь с вами! Авось не падет, успеем и накопить, ешь — да за дело: городские петухи, слышь, горланят…

И впрямь далеко по заре погудывали гудки.

* * *

Когда переезжали Москву-реку по деревянному волнистому мостику, край солнца так заиграл, что по воде пошла свежая солнечная кровь причудливыми завитушками.

Зиновей поглядел на лошадь и подумал:

«А лошадиная кровь светлее человечьей, безответная она, лошадь!»

Лошадь повела на него пронизанные солнцем большие глаза, и у Зиновея похолодело сердце: «Значит она, лошадь, чует, что я хочу!»

«Можно ведь, можно? — спрашивает он ее взглядом, — тебе ведь все равно нынче околеть, иль завтра, а мне из чумазея вылезть больно охота. Можно?!»

Глаза ее покорно потухли, и Зиновей увидел в этом согласие.

«Ладно, устрою так, что сразу отмучаешься!»

Всю дорогу он не хлестнул ее, все шел рядом и тепло поглядывал в спокойные глаза.

Отец ни о чем не догадывался, обегал он дорогу тропинками, подпрыгивал, сшибал кнутом лопухи и выпугивал из кустов птиц. Смешно трепыхалась его рваная поддевка, и папаха упорно валилась на удивленный вздернутый нос.

«А быть тебе дворником», — думает Зиновей.

Вот и город.

Трескотно и легко, как стрекозы, несутся навстречу велосипедисты по Петровскому парку. Тяжело громыхнул трамвай, и у Зиновея екнуло сердце: лошадь на него поглядела!

Но решение его твердо и отчетливо, и спокойно выбирает он удобное для этого место. Он даже не взволнован, отпускает уголь по всем правилам, — насыпая не утряхивая, когда зевнут, — не домеривая, копейку сдачи не находя. Отец весь отдается любимому пенью.

— Угли… угли, а вот углей!

Вот крутой спуск с горы, раскачиваясь и виляя от неудержимого бега, летит «Б».

— Только ты и покричал, — озорно решает Зиновей, и, когда мелькает испуганное лицо вагоновожатого, он ловко вгоняет лошадь под железную красную грудь трамвая.

Что-то хлипнуло, брызнуло, страшно затрещала колымага, крошимая железным конем. Зиновей не успел отскочить, как его приподняло, сграбастало и начало кромсать вместе с обломками колымаги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: