А в лесу совсем сгустились сумерки, и где-то далеко, как пьяные мужики, заголосили сипло, не в лад свывающиеся к ночи волки.
Дима приплелся в село совсем поздно. Непривычные широкие лыжи, да еще без палок, так умучили его, что он едва дотащился. Сил хватило лишь сказать кое-как про оставшегося Тимошку в Драном овраге, а дальше он, потеряв все чувства и мысли, как приткнулся где-то на лавке, так и заснул.
Тимошкина мать бегала по селу от лесников к охотникам, всех перебрала. Никому неохота было идти ночью.
— Вот когда рассветет, пойдем обход делать, поищем, — пообещали лесники.
Когда проснулся Дима, ему показалось, что всю эту нехорошую историю он увидел во сне. Но нет, это была явь. Пришли лесники и заявили, что Тимошку они не нашли.
Завопила Тимошкина мать.
Прибежал кое-кто из пионеров, покосились на Диму, побежали в милицию настоящие поиски собрать. Пришла Тимошкина бабушка, тоже завопила, пришла немного погодя двоюродная тетка и голосистей всех завела вопление.
Ужас и тоска взяли Диму. Напало на него такое малодушие, что он собрал свои пожитки и удрал в соседнее село, верст за семь, где у него тетя учительница. Там с ним случился жар, он бредил. Тетка не знала, что с ним делать.
Прошло дня два, и вдруг на третий в Пеньки приехал лесник из дальнего кордона. Он-то и привез завернутое в тулуп Тимошкино «тело». Это погибшее тело едва выкарабкалось из тулупа, запрыгало на одной ноге, ухнуло, свистнуло и, узнав, что Дима удрал, ругнулось.
— Нет, брат, шалишь, я его достану, я ему охоту уважил, теперь он пусть меня уважит!
И в тот же день перед окном школы, где тосковал Дима, появилась фигура на раскоряках-лыжах.
— Ты откуда? — выбежал Дима на мороз.
— Волку за хвост уцепился, он и вытащил.
— Врешь!
— То-то что вру, догадался я из холщовой сумки да из сучков вроде здоровых лаптей сплести, так что они не провалились. Кое-как на дорогу набрел, а там к леснику на дальний кордон, он меня и привез… Ну, жути я натерпелся!
Дима с восхищением смотрел на улыбающегося Тимошку. Прошли его и бред и жар.
В пеньковском отряде, что при школе, работал он на Тимошкину охоту. И стенгаз показал как делать. И как маршировать обучил. И спектакль затеяли на выписку книг, и еще много кой-чего. Страсть к охоте много заслонила в нем талантов, и теперь они показались вовсю.
Ходил он и за белками, только лыжи достал покрепче, охотницкие.
Все каникулы провел Дима в отряде и, уезжая, пообещал притянуть отряд на лето поселиться здесь лагерем.
Слова его сбылись. Стоял в Пеньках лагерь.
Веселое пролетело лето. И теперь пеньковские пионеры в уезде самые боевые.
ПРОПАВШИЙ КЛОК
Беспризорник Клок, скукожившись, как заяц, скакал по переулкам, заглядывал за углы, не идет ли милиционер, нет ли дворника? Оглянувшись, он драл со столбов афиши и скакал дальше, дуя на скрюченные лапы.
Его шайка ночует в арке у Китай-городской стены и спасается от осеннего холода тем, что у входа в арку раскладывает костер.
Пламя поднимается до самых сводов, как заслон от холода, и спать шайке лучше, чем у пылающей печки. Но много топлива жрет огонь, доставать топливо трудненько, приходится добывать его на стройках, около угольных и дровяных складов с большим риском.
Постелью ребятам служит афишная бумага: в нее если завернуться ловко, холода не пропускает, каждый перед вечером уж запасается охапкой афиш.
Дежурного сажают смотреть за огнем. Загаснет костер — так в шею накостыляют, своих не узнаешь!
Дежурный сегодня Клок, ребята спят, копошатся в бумаге, как мыши, им и горя мало, а Клок проводит ночь, полную страха: вдруг не хватит дров?
Утро наступило холодное и ясное. Город еще не просыпался. Выметенные дворниками улицы были чистые и пустые. Где-то проехал извозчик, и цоканье копыт его лошади отозвалось в пустых улицах топотом целого кавалерийского эскадрона.
Все побелело кругом, и огонь стал белый и тощий. Клок подбросил последнюю охапку щепы, положил сырую доску и побежал добыть хоть немного дров, чтобы протянуть до солнца. Заскакал Клок в начало Тверской, где есть большая стройка.
Вчера Клок за весь день съел лишь яблоко, вышибленное из рук торговки, да кто-то из своих поделился с ним черствым огрызком булки. В животе у Клока была тоска. Утренний холод так и забирался под его лохмотья, и Клок чувствовал себя несчастным. Никому он не нужен в этой каменной, холодной пустыне.
Громадина домов стояла равнодушно и молчаливо. Утром потекут из них ручейки людей, сольются вместе и шумными реками затопят улицы.
Город оживет, и до поздней ночи будут в нем толкотня, суета, бесконечное движение. А теперь в окнах чернеет пустота, в иных задернуты занавески, и дремлют громадные дома.
«Эх, тепло наверно там, за этими занавесками!» Брало Клока зло: он мерзнет, и никому нет дела. Хотелось Клоку крикнуть, запустить в окно камнем, иль кого-нибудь укусить…
Бывало, что насильно даже тащили Клока в тепло — приемники для беспризорных, но он там не уживался, при первой возможности убегал. Считал он, как и многие беспризорные, что в приемнике — в приюте, только зря киснуть. Давали бы сразу дело какое — тогда бы так, а то скука, и предпочитал Клок бродяжить.
Неизбежно бывали для него неудачные дни, когда и холодно, и голодно, и злость берет, и кажется тогда Клоку, что кем-то он обижен.
В беспризорники попал он обыкновенно.
Отец — брянский мужик, земли мало, плотницкие ремесла в революцию пали. Голод. Поехали вместе с сыном Ванюшкой за хлебом. Захворал отец — помер. Не знал Ванюшка, куда ехать, не знал ни губернии, ни уезда, знал одну деревню Липовку. А время было такое, что другим было не до него.
Живуч человек, с голоду Ванюшка не помер, стал мотаться по путям и дорогам, по железным станциям, и вот теперь четырнадцатый год ему, где бы пахал, сеял, в доме за большака, за хозяина был бы, а он скачет по улицам, никому ненужный, ободранный, попрошайка и вор, и зовут его не по-людски — Клок.
Клокастый уж он очень, ни у кого таких вихров нет, как у него.
В тоскливом настроении все скакал и скакал Клок по бесчисленным улицам.
И вдруг среди тишины непробудившегося города он услышал гул и звон. Где-то перестукивали тысячи звенящих молоточков, ухали большие молотки, перетяпывали звонкие топоры, и визжали пилы.
Все это покрывал какой-то равномерный гул, разливавшийся по переулкам. С забившимся сердцем забежал Клок за угол и остановился.
На прежнем разрушенном пустыре, на который давно он не заглядывал, к самому небу взгромоздилась стройка, опоясанная дебрями лесов. Запрокидывалась голова у Клока взглянуть на вершину. Розовела вершина. Свежетесанные сосновые бревна горели смолистым янтарем на взошедшем где-то за домами солнце.
И по всем лесам, по балкам, перерубам копошились люди. Сидели плотники и посверкивали топорами, которые замечательно звенели в утренней тишине.
Увидел Клок и музыкантов-молоточников, сидели рабочие и тесали, шлифовали каменные глыбы. Где-то трамбовал молот.
Гу-гу, гу… — дрожала при ударах земля.
А веселый плотник, затерявшийся где-то в лесах, распевал голосисто на разные лады:
И, покрывая все, ровно и мощно гудели моторы грузовиков, привезшие лес, цемент и гранит.
Заслушался Клок, загляделся.
Наверх тащили необхватные бревна. Качаясь на страшной высоте, казались они тоненькими спичками. Кое-где в темных углах стройки горели, качаясь, электрические луны.
Стоял Клок и не мог глаз оторвать, и брала его зависть — забраться на эту стройку, обегать все леса, покачаться на тонкой стропиле на высоте и попробовать молотком камень. Стоял он, стиснув зубы, все время помня, что он оторвяжный, не человек, а оборванец, и к стройке его близко не подпустят. Стоит и охраняет стройку человек с ружьем.