Ондрей даже перестал курить, так внимательно слушал он доктора. Он вспомнил, как кто-то говорил ему, что коммунисты, дескать, составляют списки коллаборационистов, тех людей, которые побогаче. Но потом встрепенулся: доктор внушает ему тут свои, в сущности, наивные идеи.

— А какое отношение это имеет ко мне? — спросил он.

— Не хочу слишком распространяться, — продолжал врач, — но я разговаривал с депутатом Жабкой, а также с некоторыми господами… Так вот, короче говоря, мы бы хотели, чтобы вы вошли в подпольную организацию.

Ондрей швырнул недокуренную сигарету в пепельницу и воскликнул:

— Вы это всерьез? Да вы, кажется, стали большевиком?

Доктор испугался было, что начал слишком неосторожно, но, подумав, решил, что Ондрей просто не понимает, как обстоят дела, и это рассердило его. Ондрей торгует с немцами, состоит в ГСЛС и должен был бы благодарить доктора, а он… Главачу пришло в голову, что не следует сердиться, что это вредит здоровью. Он справился со своими чувствами и начал объяснять:

— Ну-ну, пан фабрикант, меня-то ведь вы не подозреваете? Я пришел к вам как к бывшему члену аграрной партии, а Урсини, — продолжал он тихим голосом, — согласился, что мы должны создать организацию. Вот так обстоят дела: русские обязательно придут в Словакию. Чехам, пожалуй, повезет больше — их освободят американцы. Но мы должны здесь принять меры, как бы вам сказать, ну, против местных… Кроме того, учитывая национальные чувства… Смотрите, ведь немцы…

Ондрей, поигрывая зажигалкой, покачал головой и отрезал:

— Вы не правы, Германия — хозяин положения. Это ничего, что сейчас они отступают. Знаете, недавно я был в Братиславе и смотрел бокс. Там более сильный тоже отступал, отступал и вдруг, — он выставил руки перед собой, — так начал молотить другого, что того пришлось поднимать с ринга. — Он зажмурил правый глаз и, закурив новую сигарету, сказал: — Немцев никто не поставит на колени. А уж если дело пойдет к этому, они договорятся с Черчиллем, и баста!

Встретив удивленный взгляд доктора, он усмехнулся и украдкой махнул рукой. Деревенский политик, что он понимает? Ведь он, Ондрей, лучше информирован, он знает людей, бывает на заседаниях. Он знает не только Райнера из Судет и других фабрикантов в Германии, но также фабрикантов в Англии и Америке, а те всегда держатся вместе, если надо будет, то вместе ударят и по Москве. Такова реальность, а доктор болтает чепуху.

Ондрей встал. Оперся рукой о круглый столик и исподлобья посмотрел в окно. Доктор, восторженно блестя глазами, снова принялся объяснять ему, что с немцами никто уже мира не заключит, поскольку те совершили слишком много преступлений. Он снова начал уговаривать Захара присоединиться к своей группе, но Ондрей опустился в кресло и произнес решительным тоном:

— Нет, пан доктор, меня вы оставьте. Ну, в конце концов, вы можете поговорить с моими… — он долго думал, — ну, с моими друзьями, которые занимаются политикой. А моя политика — это предприятия, торговля.

7

С пастбища возвращались коровы. Некоторые из них прибавляли шагу и нетерпеливо косились большими глазищами на длинные ряды домов, высматривая тропинку, которая наконец-то приведет их в хлев. Две телки перебрались через канаву к забору сада священника и, громко хрупая, принялись поедать сочные, молодые листья яблони, протянувшей над козырьком забора длинную ветку, покрытую белыми, с розовым оттенком цветами.

— Ешьте, ешьте, это ведь священниково, — поощрил их седоволосый старик в драной, кое-где заштопанной одежде, и глаза его лукаво блеснули.

Когда прибежал молодой рослый пастух в замызганных суконных брюках и щелкнул бичом, чтобы отогнать коров, старик остановился посреди дороги, широко расставив ноги, и заорал:

— Эй ты! Чего ты к ним придираешься? Это священниково, пан бог создал это не только для его преподобия, но и для коров. Ты их гоняй от сада Пашко, — он показал рукой на коренастого, плечистого человека, тяжело шагавшего вверх по улице, — тот должен был сам, без божьей помощи сажать деревья… А о коровах больше заботься. Когда я их нас, они у меня жрали сколько хотели…

— Да что это вы так ко мне придираетесь, дядя Чвикота? — как-то натянуто улыбнулся молодой пастух, а старый Чвикота сплюнул:

— Что это у тебя за штаны, как не стыдно такие загаженные носить?

С нижнего конца села приближался Пашко. Он пробирался среди коров, согнувшись, наклонив голову вперед, и разглядывал каждую пегую корову: не его ли это Рисуля?

Увидев бывшего пастуха, которого прогнали за то, что он нарисовал на ляжках Комиссаровой коровы гардистский знак, Пашко, не дожидаясь его приветствия, обратился к нему:

— Живешь еще, Чвикота, живешь?

— Да вот живу, пан Пашко, живу, — осклабился старый пастух. — Коровок вот каждый вечер наблюдаю. Пока еще не сыграл в ящик, ну, это я успею сделать и потом, когда повесят наших негодяев.

Пашко остановился, и из его груди вырвался глубокий вздох.

— Да, да, негодяи эти гардисты. Все зерно описали. Хорошо тебе, Чвикота, нищему, в самом деле хорошо. Тебе терять нечего. У меня, правда, тоже мало чего есть. Перебиваемся с хлеба на квас, да и того брюху достается немного. Но кое-что у меня все-таки есть, а когда фронт дойдет до нашей деревни, даже это пойдет прахом.

Чвикота грустно улыбнулся и почесал за ухом:

— Как-то раз один парень, который был здесь в позапрошлом году на молотьбе, сказал мне, что потом верх возьмет беднота и всем будет хорошо. Чего же тогда бояться, если это правда?

Пашко махнул рукой и перешел на тротуар, который вел вдоль ровного ряда приземистых домов. Он возвращался со своего поля. У него была привычка каждое воскресенье обходить его, чтобы полюбоваться своим убогим достоянием. Он обеднел в последние годы перед войной, по уши погряз в долгах. Два поля он был вынужден продать, осталось у него каких-нибудь четыре моргена. Даже свинью он не мог прокормить, тем более что в прошлом году был неурожай, Пашковой пришлось зарезать половину кур. Хоть поле-то у него осталось, ведь продукты теперь дороги, а если Погорелую начнут бомбить, то и домишко его сгорит, и урожай погибнет. А люди всякое болтают. Ну, на это плевать, хуже то, что уже сейчас у него еле-еле душа в теле.

Пашко остановился у побеленного домика. Из открытого окна высунулось покрытое веснушками заросшее лицо со шрамом над верхней губой:

— Откуда ты?

— Да вот, был на поле, сосед, — вздохнул Пашко. Увидев на пиджаке крестьянина Грилуса две большие заплаты, разозлился: такой богач, а одет, как нищий, даже в воскресенье не оденется прилично, Скупой, как Захар.

Грилус высунулся из окна и прошептал ему на ухо:

— Ну, слышал? Что ты на это скажешь?

— А что я должен был слышать, а?

— Сын мой убежал из армии, наверное, в горы к этим партизанам.

На Пашко это почему-то не произвело впечатления, и он ответил:

— С кожевенной фабрики ушли ребята, и с лесопилки, это я слыхал… Да ведь все скоро кончится…

Грилус сверкнул глазами:

— Мне-то что, я на политику чихал! Только дома парень пригодился бы в хозяйстве, а он, болван, дал деру. Назло сделал…

— Ну, там-то ему лучше, чем в казармах, — сказал Пашко и, пробормотав «спокойной ночи», отправился дальше.

Пашко не любил Грилуса. Всей душой завидовал он ему, когда-то небогатому хозяину, который теперь тучнел, как откормленный гусь. Это Грилус купил у него оба поля под горой, завел себе лошадь и пару волов. Трижды в неделю у них варят мясо. Пашко злился, но не мог понять, откуда у него такое богатство.

В прошлом году Грилус вышел из глинковской «народной партии». Сказал, что она ему ничего не дала, что она и не думала о земельной реформе, на которую он так надеялся. Грилус, правда, никому, кроме своей жены, не сказал, как он разбогател, как стал таким важным хозяином, что в этом году на весенние работы нанял четырех человек, а кроме того, и батрака. Так вот, когда гардисты сгоняли евреев, к Грилусу обратился часовщик из города, сын покойного Бергмана, корчмаря из Погорелой, и попросил его, чтобы он хорошо припрятал сто пятьдесят карманных часов, что после войны он его за это отблагодарит. Бергмана угнали в Германию вместе с женой, и о часах никто ничего не знал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: