От той мулатки я глаз оторвать не мог.
Ну вот, никакая тебе не «харра». Официант принес мне еще один крохотный бокал пива. Емкость граммов на 200–250.
Мазохизм — пить пиво в таких дозах.
Языки надо было учить!
Японочка фотографируется на фоне площади. Господи, как хороша! Причем без индивидуальной почти окраски — просто как знак своей расы, очищенной молодостью кожи и волос, безупречной линией подбородка, скул, разреза глаз. Даже испанки, проходящие мимо, повернули головы. А вообще, испанские девушки туристов не видят в упор. Идут сквозь. Имеют право, согласен. Особенно если посмотреть на раскормленных немцев и голландцев, в необъятных шортах, с набрюшными кошельками-ридикюлями. Самые некрасивые люди в Барселоне (и в Салоу) — немцы и голландцы (похоже, что и для нас, русских, — это ближайшее будущее). А испанки — прекрасны.
Абсолютно непохожи испанцы на тот картонный, точнее, жестяной образ испанца, которым мы пользуемся в России: худой, черноволосый, с огненными глазами, исчерпывающийся плакатно-пафосными благородством и оголтелым бесстрашием («но пасаран», бой быков, фламенко, марш тореадоров из оперы Бизе «Кармен» и запах дешевого одеколона «Кармен» из моего детства с танцующей испанкой на этикетке, в руке — обязательный веер), а вот они, испанцы, вокруг меня, в Барселоне, в Таррагоне, — черноволосые, и русые, и рыжеватые, и сутулые, и плотные, и худые, поджарые; вполне интеллигентная предупредительность, в которой ни тени искательности, напротив — достоинство; стиль общения между собой (в барах, в автобусе) включает открытое дружелюбие и мягкую иронию. Таким мне обычно представлялся среднеевропейский тип (интеллигентные французы, австрийцы, итальянцы).
Испанцы оказались совсем не такими, как представлялись… А какими представлялись?
Похоже, кроме Сервантеса я вообще никого из испанцев не читал. Читал, разумеется, но что-то сейчас в голову никто не приходит.
Вчера вечером, проходя узкой улочкой в Салоу, зацепился взглядом за картинку на экране работающего в крохотном баре телевизора — трансляция корриды из Андалусии. Зашел на пятнадцать минут, как бы на чашку кофе, и застрял на час…
Тяжкое зрелище.
Бык — сама обреченность, тяжесть предсмертного прозрения, которое рождает брезгливость к людям.
Оно конечно: матадор, пикадоры, бандерильеро и прочие искусники тоже рискуют жизнью. Но то, что заставляет их рисковать, не имеет отношения к быку. Потребность в риске, даже смертельном, — проблемы самих людей. Их расчеты со своими комплексами. А у быка нет комплексов. Он вообще из другого мира. Бык родился жить, производить и защищать потомство. Мощным и грозным быка сделала природа.
За что эти вот верткие, в обтянутых одеждах, обученные убивать, жалят его своими пиками и шпагами? В конечном счете, за то, что он сильнее. За то, что самим существованием своим он заставляет определенную породу людей подсознательно ощущать свою малость и ублюдочность. Ту породу людей, которые все меряют подростковыми понятиями Силы и не-Силы.
Бык стоит огромный, тяжелый. Из шеи торчат пики, стекает кровь, почти растерянно он поворачивает голову на лошадь пикадора. Нет, он не разъярен. Он даже не озлоблен по-настоящему. Он как будто придавлен тяжким недоумением перед подлостью, трусостью, жестокостью подскакивающих к нему и отскакивающих от него убийц.
Матадор отвратителен, как отвратителен бретер, чужой кровью смывающий свой комплекс неполноценности.
Одно дело смотреть отобранные, смонтированные в динамичное зрелище с собственным сюжетом кадры испанской корриды. И другое — пережить корриду в прямой трансляции, со всем ее бытовым мусором и потом; пережить не в киношном, а в реальном времени.
Бык малоподвижен, бык огрызается несколькими тяжелыми прыжками — отгоняет очередного пикадора на лошади. И снова неподвижен. Людям нужно втянуть его в свои игры, люди хотят опустить быка до себя. А быку уже не до них, он как будто уже слушает что-то другое.
Самое тяжкое — это смотреть, как бык начинает шататься, как подгибаются его ноги, — бык падает на колени, и вот все они, отбросив осторожность, распрямившись, беспорядочной толпой идут к быку… Ничего с собой поделать не могу, в этом мгновенном преображении матадора и пикадоров, в их расслабленно-торжествующих походках я вижу повадку трусливой, безжалостной шпаны. И только. До этого они «считались с быком», «уважали». В их понимании «уважать» значит только одно: бояться силы. Больше ничего.
Вот, обступив быка, они наблюдают за агонией с бесстыдным любопытством профессионалов. С подростковым неведением вечности и величия того мира, который умирает перед ними в быке.
«Грациозно» изогнувшись, матадор втыкает последнюю шпагу в загривок быка («контрольный выстрел в голову», как принято у киллеров) и, повернувшись к умирающему открытой спиной, горделивой походкой идет через арену к столпившимся за бортиком телеоператорам. Он уже что-то говорит в микрофоны, он гарцует на телеэкранах перед страной, передо мной, сидящим в баре, — герой.
Еще бомжи: мужчина и женщина, картинно возлегшие на самом углу «смотрового сектора» площади; у женщины тяжелые припухшие веки алкоголички. Они спустили с поводка свою собаку, и та счастливо и освобожденно рванула к гуляющим по площади голубям. Пространство вокруг стало пористым, заколыхалось, зашуршало, захлопало крыльями. Собака, запрокинув голову, выписывает круги по площади.
Только что прибегал официант: «Экскьюз ми, мистэ», — и показывает нормальную 0,5 или 0,6 кружку (таких я еще не видел здесь) — вот пиво для вас. Все-таки он понял меня. Ставь, показал я ему рукой, ставь и эту кружку. Грациас! Выпью с удовольствием. Не грусти, паренек!
Он все понял. Он объяснил мне по-испански, что перепутал, что нормальный бокал заказывала вон та сеньора. Но для той сеньоры — ноу проблем — он сейчас принесет. А такому большому сеньору хоть три кружки больших будет мало. И подмигивает мне, довольный.
О'кей. Пьем пиво.
12.10
Снова Плаца Реаль. Второй приезд в Барселону. Натруженные ноги сами привели на площадь.
Широкими проспектами и рядами многоэтажных домов Барселона по идее должна быть похожа на Москву. Или, наоборот, Москва — на Барселону. Но формальное сходство только подчеркивает различие. Барселона роскошна, Барселона просторна и монументальна при относительно невысоких (в шесть-восемь этажей) домах. Улицы просвечены небом и солнцем. Дома вырастают, дома взлетают к небу. И движение это выпрямляющее.
Московские же громадины Ленинградского, Ленинского и прочих проспектов пятидесятых-шестидесятых годов не взметаются к небу, они расползаются под собственной тяжестью. Вид открытого пространства этих бесконечных проспектов высасывает остатки сил. В их просторе вообще нет человеческого измерения.
Москва прекрасна в кварталах XIX века, там и зима, и лето, и осенняя непогода, и мартовское солнце — все ей к лицу. Но это архитектура совсем другого города, к которой Москва сороковых-пятидесятых-шестидесятых годов не имеет отношения (а уж начиная с семидесятых Москва строилась уже вообще не как город, а как нечто бесформенно-мегаполисное).
В новой Барселоне улицы и проспекты — архитектурное продолжение Барселоны прошлого и позапрошлых веков.
А пальмы на городском закатном небе!..
Мимо моего столика с интеллектуальной томностью прошелся сейчас коротконогий красавец: черные полосы, стянутые сзади в косичку, черная кожаная курим, черные джинсы, на плече кожаный рюкзак. Лет тридцать, кинематографический профиль и пластика «крутого Уокера». Тормознул, боковым зрением оглядывая площадь, подошел к декоративному чугунному ядру, свалил на пол рюкзак и медленно опустился на ядро — в двух шагах от него вмурованный в пол стул для комфортного сидения, но он уже сидит на шаре, впивающемся в его промежность жесткостью и чугунным холодом (простату бы поберег!), позвоночник мгновенно утратил гибкость, как если бы стержень вынули из тела, — парень согнулся, опершись локтем на колено, подбородок упер в кулак и впал в сокрушительную задумчивость.