…Пока я записывал предыдущее, парень прервался — сейчас он что-то сосредоточенно вырисовывает на клочке газеты.
На баночку, стоящую рядом с ним и при этом как бы отдельно от него и постоянно позванивающую монетами, он, можно сказать, вообще не обращает внимания. Вроде и нет ее.
Место выбрано точно — никто не пройдет мимо буддийской отрешенности Подлинного Художника.
Рисунок? Да бог с ним! Вежливо глянув на меловые разводы картинки, зритель искоса разглядывает могучий торс, спутанную шевелюру, угреватую щеку и затянутый в сакральные глубины взгляд художника. И рука сама потянется к кошельку за песетами.
…И ноги у него, похоже, не затекают от неудобной позы. Вот она, жилистая барселонская богема.
Одно плохо — художник почти всегда закрыт толпой для фотографирования. Но это тоже понятно — это кому что важней. Канареечному Дали, например, важнее чистое искусство. Нервический кайф от прохода под завороженными взглядами десятков туристов Канареечный предпочитает звяканью монет в баночке.
Ну вот дождался. Меня уже снимают. Соседки-немки исподтишка щелкают аппаратами.
…А что? Седая лысая могучая орясина с кружкой пива, пластиковый пакет с книгами вместо полагающейся туристу кожаной сумочки. И явно сочиняет что-то, в книжечку свою записывает…
Да и кто знает (кроме, разумеется, наших воспаленных патриотов), какая у какой нации внешность? Мой абсолютно чистокровный хохляцкий нос и лысина провоцировали грузин в Тбилиси заговаривать со мной по-грузински и потом искренне удивляться тому, что я не грузин. А позавчера в Реусе в ожидании автобуса, когда я заговорил со стоящими рядом двумя русскими тетками, те аж вздрогнули. «Ой, мужчина, — сказала одна из женщин, — а мы думали, что вы не русский». — «А чей?» — «Ну, испанец, или немец, или… — тут тетка запнулась на секунду, подбирая слово, — израилец» (ударение на второе «и»).
Разница между Пикассо (или Хуаном Миро) и Дали.
Первые приучили, подчинили себе публику, особенно о ней не думая. Публика для них — чисто внешнее обстоятельство, обеспечивающее социально-общественную нишу для их ремесла. Миро и Пикассо — воплощение внутренней свободы от публики.
Сальвадор Дали в этом раскладе — воплощение несвободы. Он обслуживал потребность публики в фигуре всемирно известного гения-художника, парадоксального, шокирующего, непонятно-понятного и т. д. Дали не обманывал ожиданий. Тут он велик. Если Пикассо и Миро великие художники, то Дали — великой шоумен от живописи.
Дали, возможно, самый монументальный мыльный пузырь в истории искусства XX века. Публика, не владеющая языком живописи, благодарна Дали за лесть: как бы художник XX века, как бы сложный, парадоксальный, шокирующий, но «усложненность» его доступна кому угодно. Эти текущие оплавляющиеся часы, эти «предчувствия» гражданской войны — «сюр», просчитанный в каждом движении; внутренние «живописные интенции», взятые из жеваного-пережеваного и «оригинально» использованные.
Оказывается, Гауди родился и рос в городе Реус. Я ездил в этот город. Это километрах в пятнадцати от побережья. То есть у Гауди в детстве было море и песчаные пляжи, но не каждый день, а как праздник. И, возможно, великий собор вытек мокрым песком из ладошек счастливого мальчика-Гауди, игравшего когда-то у сказочно прекрасного моря.
Такую свободу жеста радости и детства может позволить себе только великий художник и мужественный человек.
Все эти каляки-маляки детского рисунка, кляксы и марашки, разноцветные чулочки, стрекозы, страшилища, шарики Хуана Миро — высвобожденное мастерством и культурой гениального художника собственное детство.
Новый объект для наблюдений: компания у фонтана. Этим лет по двадцать, не больше, но одеты «по протоколу»: шорты, сверху какие-то кожаные поддевки, куртки (зачем — жара ведь!). Если б не количество и знаковость одежды (оттуда даже два шейных платка светят), их можно было бы принять за студентов. Молодые, интеллигентные лица. Но держатся они на площади подчеркнуто отдельно, выделяясь истомностью поз и взглядов. Площадь как бы вообще не видят. При этом аккуратны, инстинктивно расчетливы в жесте. В центре парень с зачехленной гитарой. Расположился как уличный певец, даже начал вытаскивать гитару, но потом, как бы забыв ее на полпути, отвлекся на разговор. Наполовину вынутая гитара не дает публике расслабиться… Парень не торопится.
Их подруга сидит с ногами на парапетике фонтана в довольно рискованной для ее открытого сарафанчика позе; читает книгу, лицом изображая предельную углубленность. Отмахивается, когда ей протягивают бумажный пакет с бутылкой, уже обошедший всю компанию.
…Еще двое подошли. Эти обозначают себя большими потертыми папками для рисунков, но — художники, это видно хотя бы по легкой брезгливости, с которой они обходили сейчас Погруженного В Творчество Художника на асфальте.
Теперь их уже целая компания, привлекающая внимание обилием атрибутов «артистической богемы». А также — противоестественной для такого количества молодых, юных, можно сказать, лиц замороженностью общения друг с другом, как будто они безмерно устали друг от друга, от этой площади, от самих себя. Это тебе не живчики Канареечный с Лохматым и не жилистый напряг Отрешенного Художника с мелками. Тут маята почти натуральная. Естественная. Томление молодости и неприложенных сил.
Ну, наконец-то! Парень с гитарой довершил начатый полчаса назад жест — вынул гитару. А то истомил уж всех… Запел. Девица книжку отложила, запрокинула головку. Друзья поющего затосковали лицами еще выразительнее.
Вокруг быстро собирается толпа.
Лень вставать и подходить.
Да и на самом деле, мне гораздо приятнее сейчас рассматривать вон тех двух, стремительно проходящих через площадь испанских девушек, то ли студенток, то ли секретарш, офисных каких-нибудь работниц, с толстыми — у обеих — папками на сгибе левой руки, прижатыми к груди. Правой рукой обе поддерживают ремень сумочек, свисающих соответственно с правого плеча. Одна чуть клонит голову, отвешивая в сторону прядь стриженых волос, стремительные коленки натягивают короткую юбку на бедрах, черный пиджачок с длинными, наползающими на запястья рукавами, тяжелые башмаки, — вторая в светлой рубашке и бежевых джинсах. Издали: иероглиф женственности, стремительности и легкости.
Вблизи: живые, быстрые взгляды вокруг — интересно ведь! — но не так чтобы очень, гораздо интереснее им сейчас то, что они энергично обсуждают, — то ли начальника нового, то ли однокурсников; на лицах очень близкий, но еще не выхлестнувший наружу смех.
Пронеслись. Вид сзади: согласное колебание стеблей-позвоночников, развернутые плечи, прямые, чуткие (даже боязно смотреть, чтоб физически не ощутили мой взгляд) спины.
Как сквознячком протянуло через площадь, каким обдают перебегающие тротуар парень и девушка с пузатыми мотоциклетными шлемами в руках, и у парня из-под расстегнутой куртки и выбившегося набок ворота рубашки открытая шея, еще хранящая тугой поток встречного воздуха.
Все-таки конфузное для конца века зрелище — артистическая богема. В нем что-то затхло-провинциальное. Книжная выспренность и дефицит темперамента.
Кстати, скульптура Гауди возле его собора поражает ординарностью внешности архитектора. Один из самых дерзких художников XX века внешне был похож на земского врача чеховских времен или добропорядочного немецкого чиновника. Гауди некогда было тратиться на создание имиджа — он собор строил.
Ну и кто из вас больше актер — Канареечный Дали, ловящий кайф от своего прохода по площади? Или ты, выбравший место для записи своих мудрых мыслей не где-нибудь, а именно здесь, на Плаца Реаль, — нога за ногу, книжечка на колене, бокал с пивом и дымящаяся сигарета?
Ты-то чем от этих пижонов сейчас отличаешься?