Он принёс сдачу и, ссыпав монеты на звонкую тарелку, сказал:

— В следующем году поступлю. Но работать всё равно придётся… Заходите.

Я зашёл только через две недели. Семья вернулась, и с нею вернулись домашние обеды, а кафе на углу со своими стеклянными стенами стало просто местом, напоминающим о летнем месяце. Я зашёл туда, чтобы повидать Петю. Мне сказали, что он уволился.

— Совсем?

— Совсем.

— Но он где-то работает?

— Без работы не проживёшь, — мудро изрекла официантка, принявшая у меня заказ, и закрыла блокнот.

Она ушла надолго. А ко мне неожиданно подсела девушка с золотистым ручьём волос на плече, в тёмных очках розетками, та самая Инна. Не спросила, свободно ли, а очень напряжённо сказала «Здравствуйте» и закрылась карточкой меню.

Я ответил ей, что мы, кажется, незнакомы.

Тогда она отложила карточку и сняла очки. Глаза у неё оказались крупные, под стать розеткам-окулярам, серые и доверчивые. Может быть, она так смотрела на меня, потому что нуждалась в доверии?

— Простите меня, пожалуйста, хочу с вами поговорить. Я видела, вы часто разговаривали с официантом, который тут работал. Ну, такой…

— Петя, — подсказал я.

Она помотала головой, и волосы на плече рассыпались.

— Его зовут Юра. Я спросила официантку, где Петя, а она рассердилась: «Юра! Не знаете, а пристаёте!» А я не приставала, только спросила.

— Зачем? — вырвалось у меня.

Она пожала плечом.

— Так…

— Интересный парень этот Юра, — сказал я.

— Да, — сказала она совершенно серьёзно. — Однажды мы заспорили с мальчишками об американской литературе, закричали про «Всю королевскую рать» Пэна Уоррена, вы читали? Правда, удивительный роман? Сколько неожиданностей, и так крепко и изящно написано. Настоящая литература. А он принимал заказ и заметил, что читал ещё две его вещи. Ребята зашумели: у нас переведён-то всего один роман. А он сказал, что читал на английском. И назвал.

— Вы же всегда вдвоём приходили. Какие ребята?

— Тогда ещё была компания. А потом уж вдвоём. Каждый раз я брала другого, чтобы не привыкали. Знаете, на него было интересно смотреть. Как он ходит, как улыбается, как… Вам смешно?

Видно, я и сам так неуместно улыбался, что она спросила меня об этом, и я не стал объяснять, что можно улыбаться безобидно, от нежности, скажем, а постарался придать себе вид поумнее и закурил, протянув и ей сигареты.

— Я не курю, — сказала она.

— Вы, — сказал я, но не стал напоминать ей о сигаретах и поправился на ходу, — всегда сидели в тёмных очках.

— Удобно. Не видно, на кого смотришь. Смотрела и не заговорила. Трусиха!

— Вы сюда приходили из-за него? — спросил я.

Она помедлила, глаза её стали ещё больше.

— Вам я могу сказать «да», раз вы его не знаете.

— Можно узнать, где он живёт, — сказал я, — куда он перевёлся работать… Зайти в дирекцию…

— Нет-нет! — остановила она. — Это неудобно. Нет, спасибо.

Она допила свой кофе и встала.

— До свиданья.

И ушла.

А я шагал домой и думал, что вот говорят, будто современной молодёжи ничего не стоит ходить вверх ногами, Но эти двое покорили обыкновенной и вечной робостью, с которой человек всякий раз встречает любовь.

Почему любовь заставляет робеть людские сердца? Скажи. Спроси! Немеют. Потому что боязно услышать: нет? Потому что не знаешь после этого, как и зачем жить?

А разве не страшно, если чья-то любовь останется неоткрытой.

Я пришёл домой и написал этот рассказ, может быть, только для двоих.

Чужая мать

Городской дождь (сборник) nonjpegpng_IMAG0061.png

Всё, что она любила, она нашла здесь. Вдоль берега зеленели сосны. Это не совсем точно — зеленели. Они были скорее голубыми в ясном воздухе, когда на небе ни облачка, а небо такое просторное, что начинаешь ощущать, насколько же оно неоглядней всей земли. Тем более что всей земли и не видно, она ограничена с одной стороны песчаными дюнами, за которыми шелестело море; и этот шелест день и ночь напоминал, что земля там обрывалась, исчезая под волнами; с другой — зубчатой полоской леса за шоссе; с третьей — домами и строениями рыбацкого посёлка, старыми, об этом говорило не только то, что они были деревянные, но и то, как дерево потемнело от времени, будто его закоптили годы. Годы, которых столько сгорело на её глазах незримо….

Жизнь её была трудной и такой долгой, что самой не верилось. Вырастила она шестерых детей, сыновья учились на разных рабфаках, в разных институтах, воевали в разных местах — на юге и на севере, и сейчас работали на разных работах, и жили в разных городах, близких и далёких, не сразу соберёшься съездить; нарожали много внуков и внучек, особенно дочери, смело подражавшие ей, и она записывала в тетрадку все дни рождений, чтобы вовремя посылать телеграммы на поздравительных бланках, а в последнее время завела страницу и для правнуков.

Дети всё звали к себе, она привыкла к поездам, бескупейным вагонам, обходившимся подешевле, хлопотливым сборам и посадкам с тяжёлым чемоданом и множеством раздувшихся сумок и потрескавшихся бумажных свёртков, потому что если уж она ехала, то не на два-три дня, и всегда клялась решительными словами, что в следующий раз возьмёт в дорогу одну-единственную сумку, но опять откуда-то набиралось вещей больше, чем было рук, всем надо было отвезти хоть маленькие подарки: кому чашку, кому вязаные варежки — ещё неизвестно, понравятся ли, теперь даже малыши модничают, кому банку любимого варенья из ежевики с орехами, кому непомерную кастрюлю для хозяйства — у дочерей не хватало времени на магазины, мама купит, у мамы его хватало на всё, только вот разве некогда сидеть в коридорах поликлиники…

Как-то сын прислал ей путёвку в дом отдыха на юг, и там было поначалу празднично, все заботились о ней, иногда даже становилось совестно жить вот так, на готовом, и она благодарила сына в письмах, но внутри оставалось беспокойство оттого, что две девушки, с которыми она поселилась, посмеивались над ней, когда она достала из чемодана купальник; совсем что-то уж бессердечное сказали, когда она заметила в сердцах про вальс, что он красивее твиста, в вальсе кружились и словно летали, а тут знай себе топчутся, а главное, перед сном девушки усаживались на плетёный топчан на балконе и подолгу шушукались, пряча от неё какие-то свои тайны, она их стесняла, это её мучило, она прикидывалась спящей, но засыпала позже их, боясь, что помешает им случайным вздохом или скрипом кровати.

Поделилась впечатлениями от дома отдыха со знакомой во дворе, и та поняла её и посоветовала поехать отдохнуть в один маленький прибалтийский посёлок, где можно недорого снять комнату, жить одной и быть себе чуть ли не полной хозяйкой.

Так она и попала сюда.

Ей нравился открытый песчаный берег, где никто не мешал соседу — берег был большим, а людей мало. Нравилось море — неглубокое, иди себе, иди, пока забредёшь по пояс, и ласковое: волны невысокие, негромкие, нестрашные. Только раз за месяц она увидела его сердитым, в горбах и ямах. Она сидела на пустом пляже одна, покрыв свою седенькую голову косынкой, а потом опустила её и на глаза, чтобы уберечь их от песка; уже много лет слабеющие глаза стали её главной заботой.

— О мать! — услышала она молодой, не смеющийся, а честно восхищённый голос. — Ты морячка!

Она приподняла с глаз косынку и оглянулась. За её спиной проходили три рыбака в брезентовых робах и высоченных сапогах. Они несли на плечах скрутки мокрых сетей, и тот, кто назвал её морячкой — она узнала его по голосу, — приостановился и спросил:

— Хорошо тебе?

— Конечно, хорошо, — несмело ответила она. — Ещё бы!

— Любишь море?

Она махнула рукой и засмеялась:

— Ой! Да я и вижу-то его второй раз! На Чёрном была и вот здесь, у вас.

— У нас море хорошее, — он вытащил из-под куртки пачку сигарет, почиркал спичкой и прикурил, спрятав огонёк в могучих ладонях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: