В глазах матери стояли невыплаканные слезы, она старалась скрыть их и не могла. Обычно немногословная, сдержанная, она и теперь молчала, в накинутом на сухонькие плечи черном платке стояла у возка и не разрешала сыну садиться. А возница не мог тронуть лошадей, все ждал.

— Ну что вы, мамо?.. Я ведь не на край света еду, — старался он успокоить ее, а у самого сдавливало горло. — Перезимую, а на лето вернусь. Отпишу вам сразу.

Мать все понимала, кивнула: хорошо, мол, не беспокойся, видишь, и я спокойна, и, не в силах говорить, лишь несколько раз перекрестила его.

Не ждал, что в такую рань — рассвет едва занимался — придет Иоанн Станиславский. Он обнял Ивана, благословил:

— Не забывай, сыне, отчего дома, матери своей... И слово мое помни! В поте чела своего трудись! И воздано тебе будет... Благословляет тебя и отец Башинский. Пришел бы сам — да неможется ему.

Ивану стало стыдно. Следовало забежать, найти время и проститься с отцом Башинским, но так закрутился в дни отъезда, что себя не помнил. Пока только свидетельство на принадлежность к дворянству оформил, три дня ушло. Предводитель пан Черныш оказался в своем имении, пришлось ехать к нему. Кое-какие распоряжения сделал и по хозяйству, чтобы матушке зимой ни в чем не было недостатка. И все же следовало выбрать время и забежать в семинарию.

— Передайте, отче, мою любовь и благодарность отцу Башинскому. Стыдно мне, что не зашел. Простить прошу... И — спасибо вам за все добро ваше!

Они обнялись, как старые друзья, — учитель и его первый ученик...

И вот он едет. Не в Северную Пальмиру, куда однажды летом, когда он был — может, к счастью — на кондициях, хотели послать его в числе других семинаристов. Уезжает в Золотоношский уезд. Это далековато — почти неделя пути, но не такой уж и край света.

Возок небольшой, узкий, в нем едва умещается нехитрая поклажа и он сам с возницей — пожилым панским человеком, и, тем не менее, сидеть на полости, укрывающей мешок с сеном, удобно. Можно свободно отдаться своим мыслям, вспоминать, что вздумается.

По обе стороны дороги бегут поля, как бы уплывают в обратную сторону, уже почти убранные, уставленные кое-где редкими полукопнами. По желтой стерне, что-то выискивая, не обращая внимания на проезжающую повозку, расхаживает черный аист.

Сам пан Томара ускакал вперед в легкой двухместной карете, а нового учителя оставил с обозом, с челядью. Котляревский не возражал: мало радости трястись бок о бок с паном и его племянницей Марией — девицей, как видно, слишком любопытной, успевшей, пока дядя заходил в дом, спросить, чему он станет обучать ее родственника. Иван что-то ответил не слишком вразумительно, и она не замедлила спросить, что у него с речью, не заика ли он случайно и если, стало быть, он станет обучать ее двоюродного братца, то как бы и ученик не стал заикой, а впоследствии это может перейти и на нее, поскольку ей придется каждый день встречаться с учителем за столом и, может быть, даже брать уроки, ведь она живет в доме своего дяди и незачем приглашать еще одного учителя только ради нее. Она явно насмехалась, и Котляревский, глядя на оживленное, довольно миловидное, с круглым подбородком, лицо девицы, сдержанно ответил, что панне Марии ничто подобное не угрожает, поскольку разговаривать с ней, а тем более учить ее он, к сожалению, не будет иметь времени, да и может ли он чему-либо научить столь грамотную барышню?

— Ого, господин учитель, у вас, оказывается, весьма ясная речь и, кажется, вы довольно вразумительно можете отвечать, и даже... девицам. — Панна Мария неизвестно почему смутилась, что-то хотела добавить, но в это время вышел из дома дядюшка; отдуваясь, — он только что выпил на дорогу добрую кварту меду — влез в карету и позвал племянницу. Она, ничего не сказав больше, подобрав юбки, проворно взобралась вслед за тучным паном Томарой и взглянула оттуда на скромно стоявшего учителя, ожидавшего, как видно, распоряжений от своего нового господина. Но пан махнул рукой, и серые в яблоках лошади рванули с места, легко вынесли карету за ворота...

Нет ничего лучше, как ехать с возчиком и говорить о чем вздумается, петь, если захочется, остановиться, где заблагорассудится: у придорожной корчмы, например, или у заброшенной степной криницы, в какой-нибудь ложбине, где не слышно ветра, на окраине хутора и снова покачиваться в возке между землей и небом.

Возчик Лука Жук, услышав из уст учителя родную речь, охотно рассказывал, как они живут под паном Томарой, что у него, Луки, четыре сына (один с ними едет в обозе) и дочка, почти все на панском подворье: в конюшнях, на псарне, а дочка Дарья — кухарка. Так что он, Лука, не видит своих детей неделями, изредка Дарья наведается, убедится, что «мы с матерью живы», и убежит, а сыны — все в работе да в работе. В светлую неделю разве что приходят в отцовскую хату. Молодые еще, неженатые, только старший собирается, а пан не велит. «Я благословил, а он — уперся: не позволю своевольничать, на какую укажу, на той и женишься...»

Опустив седую голову, Лука молчит, что-то шепчет про себя, словно молится или прислушивается к тихому шелесту камыша у самого берега мелководной речушки, вдоль которой тянется дорога.

Ивану жаль старого человека, и он говорит как можно мягче:

— Печалью горю не пособишь, дядька Лука, только себя самого изведешь. Может, придет время — и легче станет жить на свете и вам, и детям вашим.

— Хотя бы внукам, — невесело усмехнулся возчик.

— Человек, который не верит в лучшее, не может и надеяться на него.

— Одной надежды мало, пан учитель.

— А что еще нужно?

Лука помахал над лошадьми кнутом, они зашагали бодрее, возок подбросило на корневище, кинуло вдруг в колдобину, но сразу и вынесло на ровное, дорога в этом месте была хорошо накатанная, твердая, бежала между редкими посадками молодых ясеней, и предвечернее солнце, катившееся по лесной кромке, по заречным холмам, перемежавшимся с лесом, казалось, вот-вот выкатится на самую дорогу. Сзади послышался шум: это приближались подводы, в их передках, как грачи, нахохлившись, сидели возчики.

— Что же нужно, дядька Лука?

Лука Жук оглянулся вокруг, придержал лошадей:

— Много чего... Да лучше помолчать. — И снова взмахнул над лошадьми кнутом, шевельнул вожжами.

— А отчего же лучше?

— До греха недолго.

Иван перекусил соломинку, подвинулся к возчику ближе:

— А пан ваш, дядька Лука, добрый?

— Добрый, — кивнул возчик и добавил: — Пока что... не кусается. Э-гей, соколики!.. Скоро и на ночлег станем.

Иван невольно усмехнулся: «не кусается» — спасибо и на том. Да что ему, собственно, до этого? Учитель должен учить, и только. И стало быть, жить, как дерево растет, то есть оставаться безразличным ко всему... А может, не стоило ехать? Остаться в канцелярии еще на год-два? Нет-нет, он правильно сделал, послушав совета отца Иоанна. Когда-то теперь увидится с ним, отведет душу в беседе? И увидится ли вообще?..

Иван засмотрелся на раскинувшиеся по обе стороны дороги поля. Боже, сколько земли вокруг, сколько богатств на ней, можно бы каждого сделать счастливым, чтобы человек ни в чем не нуждался. Ан нет; одному все мало, гребет и гребет под себя, никак не может утолить своей жадности, а другому бедолаге и дышать нечем. И вспомнились слова, сказанные смело и открыто: «Турбаи помнишь? Будут и новые, и, может, не одни...» Известно, что такое Турбаи, Иван сам переписывал донесения полицейских чинов, составлял бумагу для управляющего канцелярией. Страшно вспомнить, сколько погибло невинных в том селе, и все из-за того, что одним все мало, а другим — хоть ложись и помирай. Когда же поймут это Новожилов и господа землевладельцы? Нельзя так жить — в темноте, невежестве, в неуважении к простым людям! Ведь так недолго довести их до косы, топора — и тогда ничем не остановить страшной стихии, способной ураганом смести все живое. Слепцы, жалкие тупые слепцы».

— Не печальтесь, пан учитель, — сел вполоборота к Ивану возчик. — Вы еще молодые, всякой всячины наглядитесь на своем веку. В дороге каждый раз думка появляется: а что там за поворотом? Может, что и получше?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: