Евгений Михайлович Богат

ЧУВСТВА И ВЕЩИ

Глава первая

СОПРИКОСНОВЕНИЕ С ЧУДОМ

Старинная игрушка. Кибернетика и Г. X. Андерсен. Тоска западных мыслителей по средним векам.

Дневник Ивана Филиппчука. «Вечер безумных идей»

Чувства и вещи _01.png

1

«…Пишет Вам Арбузов В. Д., учитель физики, мне тридцать четыре, работаю в сельской школе…

В книге Макса Борна „Эволюция и сущность атомного века“ я нашел мысль, которая не дает мне покоя: раньше зарю новой исторической эпохи люди, по-видимому, не замечали, потому что жизнь текла медленно, без резких перемен. И вот я подумал о том, до чего же удивительно время, в которое довелось жить мне: мир меняется настолько быстро, что не успеваешь осознать, осмыслить новизну. Ищу сейчас книги, рассказывающие о воздействии научно-технической революции на духовный мир человека. Особенно беспокоит меня вопрос: может ли личность в век „могущества вещей“ уберечь себя от обеднения чувств; что думаете об этом Вы?»

«Начал писать Вам о чувствах и вещах, увидел: получается целая книга, но все равно она для меня письмо — к Вам, к тем, кого волнуют те же, что и Вас, мысли…»

Давным-давно, на рубеже столетий, появилась в России дорогая и редкая детская игрушка. Называлась она «Панорама» и подробно описана в мемуарах, рисующих уклад жизни первого десятилетия XX века. Я заимствую рассказ о ней из воспоминаний Анастасии Ивановны Цветаевой, дочери известного ученого, создавшего в Москве Музей изобразительных искусств, женщины и самой по себе замечательной по уму, культуре, разносторонней одаренности. Она переписывалась с А. М. Горьким, жила у него на Капри, сохранила для потомства ряд подробностей великодушного отношения писателя к людям.

«Панорама, — рассказывает А. И. Цветаева — большой… полированный ящик. С торца в доску вправлена огромная лупа, диаметром вершка в три. На двух третях верхней крышки — шарниры, подымающие и опускающие последнюю ее треть; она стоит под острым углом, и на внутренней ее стороне — зеркало (это — когда надо дать картинам панорамы „день“). Задняя стенка ящика — тоже на шарнирах. Она опускается плашмя на стол — тогда, пока еще не вставили картину, видно огромную лампу, а верхнюю крышку с зеркалом наглухо закрывают (это — когда надо картинам панорамы дать „ночь“). Картины — двойные: в них на поверхности сияет день — небеса, города, пейзаж; и в них, на подклеенных сзади темных глубинах папиросных бумаг и потайных темных штрихах под кругом светящейся (на фоне зажженной лампы) прозрачной луны, — цветет ночь, горит над старинными городами иллюминация, стоят в иностранных парках дамы в робронах и старинные мужчины, все в черном, в цилиндрах. В этих картинах — их несколько полных коробок, — живет весь Теодор Гофман и какие-то из героев Андерсена. Каждая картина приклеена на легкую узкую черную деревянную рамку, и сзади — не по-русски — название. Когда берешь ее в руки (но мама сейчас же отбирает) — в руках волшебно-легко, нет веса, как во сне. Но разве расскажешь трезво о панораме, в которой жили чужие страны…»

Читателей может удивить, что книгу, задуманную под впечатлением письма учителя физики В. Д. Арбузова, желающего узнать, «может ли личность в век могущества вещей уберечь себя от обеднения чувств», я открываю рассказом о детской старинной игрушке. Делаю я это по двум соображениям: во-первых, она ведь тоже вещь, а я постараюсь рассмотреть это понятие в его развитии, усложнении, показать парадоксы и метаморфозы вещей, их «хитрости», игру, для того чтобы помочь побеждать их могущество властью разума, живой силой чувств. Во-вторых, «Панорама» — вещь особая, она помогала человеку уже тогда увидеть мир в иных, чем окружавшая его жизнь, образах и состояниях и после наслаждения новизной вызывала у него любознательность к миру, желание познать его разнообразие. Ее можно было бы, вероятно, поместить где-то между увлекательной книгой и телевизором: показывая жизнь в меняющихся картинах, в осязаемой телесности и объемной яви, она была более «зрима», чем книга, и более таинственна, чем телевизор, передающий изображение мира ярко и четко, с точной, «электронной адекватностью». В утилитарном же смысле для меня эта детская «Панорама» — инструмент исследования большой и сложной темы, очерченной лаконично в письме учителя физики В. Д. Арбузова.

Вообразите, что перед молодым человеком на заре столетия открылся в волшебном зеркале «Панорамы» наш сегодняшний мир телебашен, космодромов, «думающих машин», мир с небом, днем исчерченным перистыми росчерками реактивных самолетов, отражающим по вечерам зарево исполинских городов… А когда «боль изумления» от этого зрелища утихла бы, тот, кому открылось фантастическое видение будущего, возможно, задал бы себе вопрос: что же с человеком стало в этой новой действительности, с его духовным миром, с его чувствами? И если бы перед «Панорамой» оказалось существо думающее, не поверхностно-любознательное, а углубленное в суть вещей, то вопрос этот даже и отвлек бы его, вероятно, от новизны вырисовывающихся в зеркале «Панорамы» состояний мира.

Но самое удивительное в том, что этот же самый вопрос задает молодой человек, живущий сегодня в «фантастическом мире», наблюдающий его не посредством «Панорамы», а непосредственно в яви, ставшей уже будничной, но не утратившей от этого острой новизны.

И вот полагаю, что если бы тот, на заре столетия у «Панорамы», догадался бы чудом (ведь и вещь-то чудесная!), что потомки его, живущие в этой фантастической до неправдоподобности действительности, тревожатся одинаковой с ним мыслью о постоянстве или изменчивости человеческих чувств, об их зависимости от развития науки и техники, об этических ценностях в переломную эпоху, то это вызвало бы у него гордость за человека, который в бурно меняющемся мире не может отвлечься от бессмертного сократовского совета «познать самого себя». И он понял бы, что человек не утратил самого первоначально-бесценного: беспокойного интереса к собственному нравственному миру и ответственности за него перед настоящим и будущим, желания понять лучшее в себе, чтобы оно стало достоянием человечества.

Сейчас выходят интересные исследования: «Шекспир в меняющемся мире», «Брейгель в меняющемся мире», «Гете в меняющемся мире». Эти исследования обнажают в образах великих художников недряхлеющее, неподвластное старению, показывают созвучие их мыслей и чувств особенностям нашей эпохи. Эти исследования показывают, что и Шекспир, и Брейгель, и Гете — наши живые современники.

Английские литературоведы-марксисты делают остроумную попытку «устами Шекспира» ответить на вопрос, волнующий сегодня всех мыслящих людей Земли: куда ведет человечество научно-техническая революция? Этот ответ, доносящийся к нам из далекого века, ответ чисто шекспировский — не только по мысли, но и строго текстуально, — остро социален. Его логика утверждает: отношения человека и техники целиком зависят от экономической структуры общества, от той основной силы, которая одушевляет его развитие. Для общества, основанного на частной собственности, это, как известно, капитал, деньги. Шекспир писал в «Тимоне Афинском»:

Тут золота довольно для того,
Чтоб сделать все чернейшее — белейшим,
Все гнусное — прекрасным, всякий грех —
Правдивостью, все низкое — высоким,
Трусливого — отважным храбрецом,
А старика — и молодым и свежим!

Эти строки любил Маркс, он их цитирует в «Экономическо-философских рукописях 1844 года», отмечая свойство денег превращать «верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость». Маркс пишет, что деньги «осуществляют братание невозможностей».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: