Ну вот, пока, пожалуй, что и будет. Ты, Мама, спрашивала про белье. Пока его у меня много, а если и не хватит, так здесь всегда и все можно достать.
Поздравляю вас с масленицей. Не знаю, как вы, а мы здесь ели блины 3 раза, с сметаной (привозной из Москвы) и осетриной. Сегодня принесли коньяк, мадеру и портвейн. Учитесь и завидуйте.
Потрясающе! — собрания сочинений Чехова не хватает в землянке, о Платоне мечтает…
15-е письмо было адресовано младшему брату:
«Колька.
Получил я все твои письма.
В благодарность за них расскажу я тебе случившуюся у нас маленькую историю. В тот день, когда у австрийцев было Рождество, фельдфебель 14-й роты, идя по лесу с позиции в штаб полка, увидал вдруг в стороне от дороги, что в лесной чаще мелькают синие шинели австрийцев. Насчитал он их пять человек и разглядел, что один из них был австрийский офицер. Перепутанный фельдфебель, у которого и револьвера-то не было с собой, бросился бежать в штаб. Но бедные австрияки, по-видимому, испугались еще больше него и думали только, как бы им спрятаться от нас. Это были австрийские разведчики. В ночь под Рождество, когда у них, как и у нас, во всех домах зажигаются елки, их послали в разведку. Они проникли за нашу линию, а потом заблудились и с рассветом уже не могли вернуться обратно и должны были скрываться в лесах. Когда в штабе узнали, что у нас бродят австрийцы, сейчас же была наряжена погоня. Наши разведчики и команда охотников облазили весь лес, но австрийцев так и не нашли.
Все мы уже начали думать, что фельдфебелю со страху показалось, но на другой день по телефону пришло известие, что один офицер соседнего с нами полка тоже встретил их в лесу, в нескольких верстах от нас. Но и там их поймать не удалось. А больше об них уже не слыхали; должно быть, они все таки пробрались к своим, если только не замерзли и не лежат где-нибудь в лесу. Как ты думаешь, как провели они эти двое суток, чем питались и как спали ночь? Ведь костра они, конечно, не посмели разложить, а в разведку с собой провизии ведь не берут. Как чувствовали они себя, когда увидели, что за ними, голодными, усталыми и озябшими, охотятся, как за красным зверем?
Да, брат, я думаю, что если только кто-нибудь из них уцелеет до конца войны, так уж это Рождество останется у них в памяти до конца жизни.
Так вот какие штуки бывают на войне. Рыбу я тут не ловлю и на лыжах не катаюсь, да и снег у нас бывает редко, а река у нас тут есть недалеко. Называется Стырь. Осенью, до моего приезда, наши разведчики ловили в ней рыбу. По-военному: глушили ее ручными гранатами. Рыбы в этой реке много, и они, бросив туда ручную бомбу, частенько вытаскивали щук фунтов по 12, сомов, язей, лещей. В наших болотах много диких коз, кабанов, а зайцев — так видимо-невидимо. Солдаты наши ходят охотиться за козами и частенько их убивают. А одну, так раз поймали руками. У австрийцев поднялась стрельба, она с перепугу и махнула прямо через наши окопы. В них как раз были наши солдаты. Они ее за ноги и ухватили.
А недели 2 тому назад приходит ко мне мой фельдфебель и говорит: “Ваше благородие. Нукося, какую я сейчас глупость сделал”. — “А что?” — “Да как же, — дикого кабана из под носа упустил”. — “Как это?” — “А так. Слышу я, что пост наш часто застрелял, бросился туда. Гляжу (дело было на рассвете), а вдоль проволочного заграждения, сгорбившись, кто-то и бежит. Эко думаю, счастье нам Господь послал, — ведь это австрияк. Сам себя не помня, к нему и покатил, да через проволоку колючую — раз… Штаны изорвал, запутался — ну, думаю, уйдет австрияк. А он как захрючит! Поднимаюсь, гляжу, а это кабан. Да здоровый, черт. А со мной ни винтовки, ни револьвера. Аж взвыл я от досады. Ну, уж и напустил я дыма на часового: вот дьявол, молдован, в 30 шагах с пяти выстрелов в кабана не мог попасть. Так мой кабан и ушел, а пудов ведь на 6 был. Всей бы роте на два дня свинины хватило”.
Прочитал я про твоего восьмифунтового налима. Думаю, беда вся в том, что он за тебя сконфузился. Был он, наверное, налимишко этак на полфунта, а как увидал, что ты его всерьез за большого считаешь, — сконфузился, да и убежал скорее до восьми фунтов дорастать. Ну, не горюй, — вырастет, — авось опять к тебе попадет. Напиши мне, сколько сот налимов ты еще переловил и на сколько пудов.
В последних строках моего письма шлю я любезной кухарке моей Дарье Алексеевне с любовью низкий поклон от белого чела до матушки сырой земли и желаю ей на много лет здравствовать, в делах всякого благополучия и во всем преуспевания. А еще мой низкий поклон Верке и Шурке, и тете Мане, и тете Тане, и всем сродникам их. А еще поклонись ты от меня Клавке Ширяевой и скажи, что скоро я ей чего-нибудь напишу.
Ну, вот и все.
Предпоследнее письмо было написано на листках, вырванных из записной книжки:
«Май 23-е.
Дорогие мои.
Вчера, по выздоровлении, я вернулся в полк и попал, как Чацкий — “с корабля — на бал”. Ещё подъезжая к последней станции, я уже слышал отдаленные звуки артиллерийской подготовки, а потом ехал 25 верст до полка — все время при звуках артиллерийского боя. Подъезжая к расположению полка (мы стояли в резерве), я увидел, что полк уже выстроился в полной готовности к наступлению.Успел только наскоро явиться к полковнику, был опять зачислен во 2-ю роту, но уже младшим офицером, так как ротный к-p был уже назначен другой; наскоро переоделся, заменил шашку более скромной лопатой и скатал шинель в скатку. Через час наш батальон был двинут на поддержку уже дерущемуся полку.
Теперь пишу при интересных условиях: наша рота стоит пока в резерве — в тех окопах, где наши стояли зимой. Наступающие части впереди, шагах в 800 — у австрийских проволочных заграждений. Со всех сторон гремит наша и австрийская артиллерия. Сплошной гул, отдельных орудийных выстрелов почти не различишь. От этого грохота у всех нас болит голова. Мимо нас несут “оттуда” и идут легкораненые и контуженные. К нам сюда залетают только редкие снаряды, потерь пока, слава Богу, никаких, но передним приходится туго. Час тому назад двинули вперед нашу 1-ю роту, а теперь у нее уже около 40 человек потерь убитыми и ранеными. Через час-два, вероятно, наступит наша очередь. Настроение спокойное и сосредоточенное. Если им суждено сегодня умереть, то это — счастливая смерть в день великого общего наступления. Горжусь нашими солдатиками: идут спокойно и умирают безропотно. Мимо нас пронесли десятки (может быть, и сотни) раненых, и я не слышал ни одного стона.
Родные мои. Чувствуете ли вы, что в этот день мы здесь деремся и умираем за вас и за общее дело! Известия об этом, слава Богу, до вас дойдут еще не скоро и вы сейчас, наверное, спокойны. Знай вы, что творится здесь сейчас — сколько сердец сжималось бы тревогой. Не могу больше писать: артиллерийская стрельба замолкла, несколько времени было затишье, а теперь поднялась отчаянная ружейная и пулеметная трескотня. Должно быть, наши пошли в атаку. Сейчас узнаем по телефону. Пока прощайте, мои дорогие, Бог даст — до следующего письма. Если даже наше дело не завершится победой, — не думайте о нас плохо: помните, что мы были честны и сделали, что могли.
Приписка:
«Май 24.
Операция закончена и вся наша рота уцелела. Ночью работали под огнем и — почти чудо — ни одного человека не потеряли. Сейчас получили благодарность корпусного командира — благодарит нашу и соседнюю дивизию за проявленную стойкость. Правда, мы австрийской стены не пробили, но не в этом и была наша задача. Зато сейчас пришла уже телефонограмма, что южнее нами уже одержаны крупные успехи — несколько десятков тысяч пленных, около 300 офицеров, орудия, пулеметы и т.д.
Мы сейчас в резерве, а скоро, говорят, оттянут нас назад. Бой еще идет, но это только отголоски вчерашнего боя. Недавно пришел денщик — принес письма, накопившиеся за время моего отсутствия. Как мне совестно перед вами, что я так редко вам пишу, хоть отсюда и нелегко писать.