— Что ты думаешь об этой операции?
— А что мне, убитому, думать? Операция она и есть операция. Но если, таищ лейтенант, действительно серьезно подумать, то отношусь к ней положительно. Может быть, афганцы вообще не придут, командир ихний другой маршрут выберет. Тогда мы отдохнем, после вызовем лопасти и укатим домой на отдых. Если придут, то афганский караван будет небольшим, чисто военным, так нам полковник сказал, а разведка у него туго поставлена, он сукам-хадовцам хорошо платит, да и место такое, что большому количеству народа тут не пройти, — да и незачем гражданским тут ходить от границы вглубь страны. А если народ будет через это ущелье уходить в Пакистан, то препятствовать не будем, пусть себе уходят. Они все равно нищие. Но, впрочем, не думаю, охота им сейчас ноги стирать, все равно ведь мы скоро уйдем.
Борисов внимательно посмотрел на солдата:
— Ты же знаешь: есть приказ обыскивать все караваны даже внутри страны на предмет обнаружения оружия и боеприпасов. А ты говоришь «пусть уходят». Да ты садись, садись.
Богров аккуратно сел, не выпуская из рук карабина. На «пакистанке» у него висела лимонка, подвешенная за кольцо. Это тоже было строжайше запрещено — лимонка могла за что-то зацепиться, оторваться. Борисов поколебался, но решил промолчать. После боя посмотрим. А пока я для них необстрелянный салага, только и всего. Ладно, смеется тот, кто смеется последним.
Говорил Богров тихо, даже степенно, словно обдумывал каждое слово:
— Приказы, таищ лейтенант, на войне бывают часто донельзя глупыми, это я давно понял. Но и глупый приказ нельзя не выполнить. Обыскивать колонны кишлачников, прущих Бог знает куда, — глупо. Слишком много ребят погибло при выполнении таких заданий… Чтоб проверить, нет ли у них оружия, нужно войти в толпу, в самую гущу. Баб все равно обыскивать невозможно, а по ихней религии положено, чтоб баба была закутана с головы до ног, а на морде у них тоже салфетка с дырочками имеется, паранджой называется. Идешь мимо бабы, а она, может, не баба, а мужик-афганец, но даже и баба может запросто ножом или еще чем ударить. Месяца три назад почти всю группу мою так перерезали, только пять моих дружков остались насовсем в том проклятом месте, а капитану выбили глаз и раздробили челюсть, до сих пор в Ташкенте через нос кормится. Ну, конечно, положили мы из всякого оружия почти весь бродячий кишлак или даже два, больше тысячи человек. А толку никакого, ни им, ни нам. Они убитые, а мы убиваем, кому приятно? Никому. Я-то убитый только до дембеля, мне легче, я за свои грехи, в общем, не отвечаю… ну, я, который будет живой после дембеля… но все-таки неприятно… Так что мы приказ не нарушаем, просто прошли гражданские, а мы их не видим. А раз их нет, то и приказ выполнить нельзя.
Борисов вновь поколебался:
— Да, сложный вопрос. Посмотрим. А почему это ты сказал, что мы скоро уйдем?
— Западные голоса говорят… В Женеве переговоры идут. Вроде бы наши соглашаются.
Борисов искренне изумился.
— Ты это о чем?
— Да про зарубежное радио. Сволочное оно, конечно, обзывает нас по-разному: звери, наркоманы, палачи, говорит, мол, что мы, русские, всегда были такими, захватчиками. Радуются, когда афганцы нас кончают. Но на то они и иностранцы, это я, в общем, зря их сволочу. Но зато информации они дают навалом. И «Голос Америки» слушаем, это радио вроде покультурнее. Они даже афганские наши песни передавали. Марши белых мне по душе, но афганские песни ближе, все-таки о тебе поют. Но сержант запретил их петь, называет, как это… развесистой клюквой.
В мозгу старшего лейтенанта четко завертелось: «империалистическая пропаганда достигает цели, сеет панику». Он растерянно спросил:
— У вас есть транзистор?
— Ого, лучший из лучших. Японский. У нас им ведает Куманьков. С этим тразистором можно весь мир слушать, он, по словам Артура, специально сделан для миллионеров, имеющих свои яхты, ну, корабли свои личные.
— И ты не боишься мне прямо об этом говорить?
Глаза старшего лейтенанта угрожающе сверкнули, как показалось Богрову, ядовитым огнем. Но Богров вовсе не испугался, было ему только немного странно, будто увидел на лице мальчишки жизнь, свойственную взрослому человеку. Богров мягко улыбнулся и сказал, не желая, в общем, обижать этого, хоть и офицера, но как будто неплохого парня:
— А чего мне бояться, мы ведь все в одной парилке, и полка тут только одна — третья. Нам нужно дружить, таищ лейтенант, другого нам здесь не дано.
— Но ты же все-таки знаешь, что за распространение информации западных радиостанций можно попасть под трибунал?
Мягкая улыбка Богрова не изменилась:
— Здесь нет никаких трибуналов. Тут мы и афганцы. И заградотрядов тут тоже нет. Мне дед рассказывал, как в ту войну отступающих расстреливали из пулеметов. Мы тут сами вроде партизанского отряда. Афганцы партизанят, ну и мы партизаним. Вам сержант обо всем этом лучше расскажет — и то, что счету нет ребятам, которые кишки свои разбросали в этих краях зазря, пока не додумалось командование такие вот группы, как наша, сформировать в большом количестве и бросить в бой. Сержант говорит, что наверняка командование сперва уговорило партию и правительство дать в некоторых случаях офицерам и даже младшему командному составу, как это, забыл… да, право на инициативу. Я так понял, что это — право самому решать, отступать или наступать, спрятаться или показаться, ну, и всякое такое. Сержант даже говорит, что во время той войны у командиров этого права на инициативу не было: сначала офицер не мог даже отдать приказ без разрешения комиссара — и потому у нас полегло по дурости не меньше десяти миллионов человек. Сержант говорит, что не о цифре нужно думать, а представить себе сложенные в штабеля трупы от земли до луны. У нас тут на этой войне штабель тоже наберется не такой уж крохотный, хотя и не чета тем. Но ведь мы здесь не… В общем, здесь нет и не может быть трибунала. Сержант…
Борисов его раздраженно перебил:
— Много твой сержант говорит! Ты сам думать должен. Что ты думаешь о том, что мы можем уйти?
Богров с удивлением посмотрел на офицера:
— Тут и думать нечего. Чем быстрее война кончится, тем лучше. Вернемся домой, ничего важнее этого нет и быть не может. А я из убитого снова стану живым. Пока воюю. А что — другого выхода ведь все равно нет.
Борисов яростно махнул рукой:
— Ни х… ты не понимаешь! Уйти — это поражение! Поражение! Позор! Это оскорбление всему народу, стране! Да понимаешь ли ты, что после этого нас перестанут бояться?!
Улыбка Богрова не посуровела. Он только уселся поудобнее, положил карабин на колени, погладил оптический прицел, оглянулся, словно говоря «сержант вам лучше скажет», снова перевел глаза на офицера, поднял брови, мол, сержанта нет, так я постараюсь тебе выложить правду-матушку, простую такую, всем как будто понятную, странно даже ее и говорить:
— Какое тут может быть поражение? Ну, серьезно, таищ лейтенант, кто же может у нас поверить, что афганцы нас разбили? Смешно. Ведь все знают, что сильнее нас да американцев на свете никого нет. Так какое же может быть поражение от афганцев, какое нам оскорбление, какой позор? Наоборот. Знаете, как должно быть во всяком хозяйстве что-то не выходит, переключаешься на другое, только и всего. Не вышло у нас тут, ошибку совершили — ну и ладно. Наоборот, все нас за умных примут. А что американцы нам по радио говорят, то кто же им поверит.
Борисов сжал руками голову, постарался себя успокоить…Ничего не понимает. Им бы только домой вернуться! Спокойно, спокойно, все ждут дембеля, любой солдат в Союзе считает дни, бани, километры съеденной селедки, рвет листки календаря. Так почему я должен здесь другого от людей ожидать? Потому что они воюют? Защищают честь армии в бою? Да плевать им на армию! Нет, не плевать, он же только что ее защищал. Вот-вот, я погорячился.
— Ладно, я погорячился. Сам не пойму почему.
Богров еще раз улыбнулся, спрятал улыбку, будто в карман: