Борисов с недоумением посмотрел на Бодрюка. Он помнил разрыв одной гранаты, вероятно, последней. «Ни гранат, ни мин, ни пулеметов я не заметил, не слышал. Вот тебе и командир! Правда, я ведь и не командовал, за пулеметом лежал… Все равно непростительно. А что простительно? Салага я и есть, хотя с этим вот никак не могу примириться. И не должен. Офицер не может быть салагой! И это так Сторонкову не пройдет. Гном вшивый!»
Он спросил небрежным, но тихим голосом:
— А теперь как? Как вы привыкли действовать?
— Как прикажете, товарищ старший лейтенант. Мне… вообще-то неудобно, здесь Славкины люди, но…
— Давай-давай, я приказываю.
— Теперь нужно одному спуститься и произвести контрольные выстрелы. Остальные страхуют. По жребию, у нас так принято, идти сегодня поэту, Куманькову то есть. Да вот он уже собрался.
— А после?
— А после мы все спустимся и подготовим, так сказать, трофейный груз к прибытию вертолетов. Об успешном, так сказать, выполнении задания уже доложили, но вертолеты будут только часа через три-четыре.
Борисов услышал свой непреклонный голос:
— Я пойду с Куманьковым. Всем нас страховать.
Услышав шаги, Куманьков оглянулся, остановился:
— В чем дело, старшой? Или я чего-нибудь забыл?
Тонкие усики делали Куманькова штатским, словно даже война не приучила его к армии. От его походки создавалось впечатление, что он никогда не стоял в строю и не шагал на плацу. Большой пистолет, заткнутый за ремень, казался игрушечным, настолько Куманьков не был похож на солдата.
— Нет, ничего не забыл. Просто решил пойти с тобой. Не прогонишь?
Куманьков улыбнулся, закурил: запах гашиша окутал Борисова; ему вдруг тоже захотелось затянуться, но он, помечтав о чистой ледяной воде, отбросил желание. Куманьков еще раз сильно вдохнул, прикрыв глаза, задержал дым в легких. Но Борисов уже разглядел его напряженный взгляд из-под век. Ложное добродушие. Этот с улыбочкой кого хочешь задавит. Бой прошел, а я будто еще не понял, куда попал. И к кому. Они наверху небось смеются надо мной, мол, заставь дурака Богу молиться… Ну и пусть, я и себе должен доказать, раз, как они говорят, имею право на инициативу… Чего он молчит?
— Чего молчишь? Не доволен?
— Что вы, милости прошу. Доброму палачу помощь всегда нужна, но святая вода не положена. Он душу свою губит, другим помогая на небо лететь. Пошли.
Они спускались долго. Молча. Иногда помогали друг другу перевалить через крупные камни. Зарождающийся день уже бросал на них свой жар, заливал солнцем долину и горы. Куманьков протянул Борисову горсть витаминов, сам кинул несколько штук в рот, запил из фляги. Борисов не выдержал:
— Слушай, почему вы все после боя воду не пьете? Что за причина?
Куманьков вытащил окурок, жадно затянулся:
— Ошибаетесь, старшой. Я уже пол-фляги успел перед восходом солнца выпить. Все пили, не жалели, у афганцев мы наверняка воду найдем. Все равно скоро на базу. Это вам показалось. Пейте, пейте, нет у нас такого обычая после пиф-паф не пить воды, зря мучились… Да, так вот, если Колька, ефрейтор Глушков, пропустил к ущелью хоть одного афганца, то человек этот, возможно, нас уже берет на мушку. При первом же выстреле беги обратно зигзагами к камням. Если все в порядке и все афганцы тут в долине остались, тогда иди спокойно и следи внимательно. Если у афганца в руке оружие — дай по нему один или даже два контрольных, не жди, хоть бы у него была дырка во лбу. Если оружия нет, то следи за руками и грудью. Если зашевелится — выпускай всю обойму. Хотите затяжку? Спокойнее будет и целиться легче. Ну как знаете…
Запах крови, кала, мочи, внутренностей — на зное — был ужасен. «Это и есть запах смерти». Борисову показалось, что трупы уже распухли. Большинство убитых было разбросано вокруг мулов. Запах становился нестерпимым. Его скрутило, рвота оказалась настолько сильной, что он упал, скрючившись возле трупа афганца, у которого, задыхаясь, остановился. Нервные судороги выжимали его собственные внутренности, как белье. Только в уголке сознания мелькнуло, что сам он еще безобразней трупа, пристально глядевшего на него, что его могут пристрелить, как раненную лошадь, как вон того мула с распоротым гранатой или пулеметной очередью, его пулеметной очередью, брюхом. Борисов попытался встать, но новый приступ свалил его на землю. Внезапно старший лейтенант услышал выстрел, второй. Тело напряглось, тупо приготовилось мышцами встретить пулю — и победило разом судороги и тошноту. Это Куманьков дает контрольные, то есть приканчивает духов. Борисов встал. К нему подходил Куманьков. Подойдя, запел издевательски: «По небу полуночи ангел летел и тихую песню он пел, и небо, и звезды, и тучи толпой внимали той песне святой».
— Что это с вами, командир? Я уж подумал, вас этот афганец ножом к Аллаху отправил, такие случаи бывали. Что с вами? Вонь? Нервы? Может быть… Точно, да вы всю флягу одним махом выдули. Нужно потихоньку, в особенности если долго не пьешь после боя, тем более после первого в жизни. От воды люди пьянеют, не слышали? Говорят, в начале войны целое отделение хотели под трибунал отдать: ребята двое суток не пили, воевали как могли в середине августа, а после по литра два воды выглушили — и были косыми в доску… Однако, товарищ старший лейтенант, и вам нужно поработать, раз уж пошли с палачом. Я вам двоих оставил.
Куманьков взял пустую флягу Борисова и помахал ею над головой, постучал по ней пальцем.
— Пошли. А после с двух сторон потопаем к ущелью. На, возьми таблетки, заставь себя проглотить их.
За одним мулом лежал афганский парень. На вид ему было лет пятнадцать-шестнадцать. Он хрипло дышал разинутым окровавленным ртом, покрытым насекомыми. Из двух дыр в груди при выдохе показывалась розоватая жизнь. Карабин парня, CKC-4S, лежал рядом. Парень к нему не тянулся, смотрел молча то на стоящих шурави, то на небо, больше на небо. Борисова еще в детстве дед учил, что на войне раненых врагов не убивают — их берут в плен и лечат. В юности он услышал немало рассказов, «как немцы нас добивали и как мы добивали немцев», но считал это неправильным, лишенным благородства. Правильным было, как ему казалось, небрежно передать кому-нибудь колонну пленных, а самому продолжать, не оглядываясь, наступление на врага. Борисов также слышал, уже будучи курсантом, о насиловании немок и истреблении гражданских лиц на только что оккупированных территориях, но не верил в это, хотя и допускал отдельные случаи мести: «ведь немцы у нас такое творили». Только попав в казармы, только увидев собственными глазами, что солдат способен, впрочем, как и офицер, на совершенно невероятную жестокость и на столь же невероятную доброту по абсолютно непонятным причинам, Борисов перестал верить в невозможность чего-либо на войне. Но то была теория. Теперь он, провонявший смертью и собственной блевотиной, должен был пристрелить этого афганского мальчишку с огромными уставленными в небо черными глазами. Пусть смотрит на небо, пусть смотрит. Он знал, что не сможет выдержать взгляда мальчишки. Резкий голос Куманькова, шепелявый, заставил его вздрогнуть:
— Давай! У тебя еще один клиент есть. Ну?!
Старший лейтенант Борисов всадил из своего пистолета три пули в голову умирающего афганца и… не почувствовал себя палачом, будто чувство вины ушло из него вместе с блевотиной. Вторым оказался бородач. У него были прострелены грудь и горло. Глаза были закрыты. Грудь афганца дышала, и Борисов одной пулей в голову заставил ее перестать дышать, только и всего.
До ущелья они брели долго и осторожно. Глушков по праву считался лучшим снайпером обеих групп — он бил без промаха в голову. Возвращаясь к мулам, Борисов увидел, что группы начали спускаться в долину.
III
Безветренная жара конца афганского лета все мощнее пекла афганцев мертвых и «афганцев» живых. У старшего лейтенанта Борисова Владимира Владимировича кружилась голова, слабость сосала душу, будто приучала ее к равнодушию. Страх, тот скачущий страх, исчез, чтобы, как знал Борисов, больше не вернуться. «Мой страх отныне будет иным». По совету Куманькова они отвязали с мулов два легких тюка, оттащили их подальше от трупов и сели на них. Подразделение старшего лейтенанта продолжало спуск, труднее всего было нести тела погибших — носильщики, часто меняясь, старались не побить их о камни.