Владимир Рыбаков
Тиски
Предисловие Георгия Владимирова
Уже как будто затихли споры, кому мы обязаны войною в Афганистане, кто из «верхушки» был инициатором вторжения («ястребы»), а кто этому противился («голуби»); после смертей трех генсеков и самому наивному ясно, что никаких разногласий на поднебесном «высшем уровне» не было и быть не могло, — и понемногу внимание мира обращается к главному участнику интервенции, к тому, без чьего согласия бессильны и Политбюро, и маршалы с генералами, и весь офицерский корпус славных наших Вооруженных Сил — к рядовому советскому солдату. Что же он собою представляет, этот парень с автоматом Калашникова, этот вертолетчик или пассажир БМП (боевая машина пехоты), или этот десантник в голубом берете набекрень, малая частица «ограниченного контингента»? Мы хотим знать — добр он или зол, милостив или жесток, храбр или робок, умен или глуп?
На эти вопросы предлагаемая читателю книга очерков и рассказов Владимира Рыбакова однозначно нам не ответит. Зато она даст ответ самый главный: он достаточно подготовлен к этой войне, равно как и к другим войнам такого рода. Он подготовлен всей своей армейской жизнью, скудным и отупляющим казарменным бытом, голодом, холодом и издевательствами — телесными и душевными. Подготовлен так, что, пожалуй, не представит себе дальнейшего существования, если на ком бы то ни было не сорвет зло, скопившееся в его душе.
Владимир Рыбаков вошел в литературу своим романом «Тяжесть», вполне оправдывающим это название, — ощущение давящей тяжести после прочтения не покидало читателя несколько дней. А прежде всего этой тяжестью был подавлен сам молодой автор; чувствовалось, что он ранен, ушиблен своей службой в дальневосточном гарнизоне, на границе с Китаем, если не на всю жизнь, то надолго. Эмигрировав на Запад, он вновь и вновь возвращается к той незабываемой молодости, ностальгическая тоска гонит его опять к горячей точке планеты — встретиться с вожаками афганского сопротивления, с советскими солдатами — пленными и перебежчиками. Его репортажи и очерки об этих встречах печатались в газете «Русская мысль» и в журнале «Посев»; знание дела и неостывающий интерес по праву захватывали внимание читателя. Рыбакову посчастливилось — увидеть свою, так хорошо ему знакомую, армию с другой стороны, а именно со стороны «предполагаемого противника», на поверку — чернобородого муджахиддина, со старым ружьем или тем же добытым в бою «Калашниковым», виновного только в том, что он не покорился «старшему брату» с его непрошенной «братской помощью» и пожелал жить, как велит ему его вера и закон предков. Можно догадаться, что эта корреспондентская работа, на какие-то вопросы отвечая, но еще больше задавая новых, побудила Рыбакова вернуться к исходной черте и заняться исследованием с самых азов.
Вновь он проводит своего сверстника-солдата, пусть под разными именами — по всем кругам армейского ада: от повестки из военкомата до отчаянного решения отряхнуть сей прах со своих ног, уйти, дезертировать. Завершается книга знаменательной сценой, где один из героев, взвалив себе на плечи своего обессилевшего, разрушенного наркотиками друга, минуя советские патрули, уходит в никуда, «по направлению к Пакистану».
Трагизм этой книги в том, что она, в сущности, ничем другим не может нас утешить. Не ждите, что бы такой солдат восстал с оружием против истинного своего врага, который и погнал его на позорную погибель, хуже того — на ничем не оправданное убийство. Нынешний российский солдат может лишь «проголосовать ногами» — к тому же, не так часто, заметим, не так дружно, чтобы эта бессмысленная бойня остановилась сама собой. И все же, по Рыбакову, это наилучший, или единственно возможный, выход.
Так русский писатель, в поисках решения, воспроизводит, в сущности, того дезертира Первой мировой воины, того замороченного, оглохшего, отчаявшегося солдата, воткнувшего штык в землю, которого так восторженно приветствовала и призывала к братанию с противником ленинская партия. Как выяснилось, этот солдат понадобился ей для собственных войн; при смене обстоятельств она его же, посмевшего принять собственное решение, карала и клеймила как изменника Родине. Это въелось в нас, и даже писателям-гуманистам не кажется абсурдным; Валентин Распутин, автор повести «Живи и помни», не позволяет своему Гуськову произнести «Не я предал, меня предали», даже не предполагает, что его несчастный дезертир мог бы предъявить и свой счет судьям — за убийство, накануне воины, лучших военачальников РККА и за преступно разрушенные укрепрайоны на границе с Германией, и за предательский сговор — пакт Риббентропа-Молотова, и за то, что немцы сапогом раздавившие пол-Европы, были нам, оказывается, «братья по крови».
Что-то, по-видимому, сильно подвинулось в сознании нового поколения российских литераторов возможно, как раз благодаря афганской авантюре, — если Рыбаков своего героя не только не осуждает, но выстраивает всю цепь доказательств в его оправдание. Сказать точнее, он оправдывает себя самого, имевшего все основания стать таким же полноценным советским оккупантом, расстреливающим в слепой злобе мирную деревню — с женщинами, детьми, стариками и бессловесной скотиной, поливающим дома и поля напалмом и разбрасывающим детские игрушки, начиненные взрывчаткой. «В нашей армии мало выполнить приказ, его надо выполнить не размышляя»… «из нас голодом делали будущих младших командиров Советской армии»… «такая уж у нас армия, что мерзавцам легче живется и служится»… «а этот вот Степанюк был странным, потому что верил, что везде можно добиться справедливости» — я не привел и десятой доли подобных сентенций, разбросанных по страницам книги, без особенного намерения эпатировать читателя. Напротив, этот путеводитель по армии, эта энциклопедия гарнизонной жизни отличаются эпическим тоном, спокойствием, даже как будто равнодушием письма; о самом страшном рассказывается просто, я бы даже сказал — «бесхитростно», если б не знал, какими хитростями достигается эта святая простота. Перед нами как будто обыденщина, едва ли стоящая внимания. Но эта-то обыденщина и формирует оккупанта.
Его приучают «родину любить» с самого начала, с принятия присяги — последующим ритуалом «солдатской присяги», со снятием штанов и поркой по голой заднице ремнем с бляхой, так чтоб остался пылающий след. Это одновременно и «боевое крещение», и забава для старослужащих, «стариков», но не только забава: «…так как начальство спокойно напоминало старикам, что уедут они домой только, когда молодежь будет обкатана, то старики и старались». Далее его, будущего беспрекословного оккупанта, калечат неделями в сыром бетонном карцере, вымучивают в бессчетных нарядах вне очереди, вымораживают в бессменных караулах, ему офицеры могут разбить лицо в кровь и его гитару — в щепки, ему запрещают слушать транзистор и задавать «провокационные» вопросы, ему забивают голову мусором политинформаций и вытравляют все человеческое каждодневным, хорошо разработанным, комплексом унижений. Как о пристанище души, об интимном, недосягаемом, собственном, привыкает он думать о тумбочке, куда не полезут чужая рука и глаз воровать и читать письма. Даже и после смерти он принадлежит государству, армии — и потому подлежит хотя бы унизительному подозрению: разбившегося пилота продолжают уличать, что его самолет отклонился от курса «по политическим причинам»; солдат, которому размозжило голову сорвавшимся стволом гаубицы, виновен в том, что забрызгал своими мозгами мундир, и «пусть не думает», что его будут хоронить в новом…
Позвольте, но выпадают же и радости? О, разумеется, и всю их восхитительную прелесть сможет вполне оценить всякий, кто когда-либо жил в казарме. Покурить на посту, а особливо — на гауптвахте. Раздобыть самогону в близлежащей деревне, а заодно и «краткосрочной женской ласки». Отведать наркотика — анаши или «планчика». Да даже и на той самой политинформации пересидеть в тепле, когда на плацу стужа и ветер. К тому же, и письма приходят из дома — ну, это иной раз и не радость, это смотря по тому, как в самом доме. Наконец, в порядке компенсации, есть еще удовольствие для некоторых — писать доносы на товарищей, сей сладостный грех здесь не оплачивается возмездием «доносчику — первый кнут», напротив — всячески приветствуется и поощряется особистами и политотделом. Вполне лагерная жизнь, лагерная психология, даже и фразеология лагерная — здесь «мантулят» (отлынивают от работы), делают «мастырку» (членовредительство), пьют «чифирь», едят «пайку» или «рубон», сама служба — «срок», а конец ее — освобождение. Законные внуки ГУЛага, они встречаются с прошлым (которое, впрочем, продолжается) не так далеко от места, где служат и охраняют «священные рубежи»: уходящая невесть куда узкоколейка приводит любопытных к свалке человечьих костей, открытых для обозрения речным размывом.