В соседнем танковом полку девушка предпочла старшему лейтенанту рядового. Офицер посоветовал солдату отказаться от девушки, пригрозив, что иначе солдат пожалеет, что родился на белый свет. Парня эта угроза задела за живое, и он не отказался. Офицер ждал и дождался-таки своего часа. Наступило время учений, и весь полк, оставив в части необходимый минимум личного состава, выступил.
Хотя по уставу караульный наряд должен ежесуточно обновляться, этот параграф во время учений почти нигде не соблюдается. Бывает, что одни и те же люди несут караульную службу десять-пятнадцать суток подряд. Офицер, будучи начальником караула, придирался к солдату до тех пор, пока тот не огрызнулся. Офицер посадил солдата в самую узкую одиночную камеру гауптвахты и скрепил печатью дверь камеры. Что было, кстати, явно не по уставу: арестанта положено было выводить дважды в сутки на оправку. На прощанье офицер, который самым банальным образом мстил из-за девушки, сказал солдату: «Я тебя научу советскую власть уважать».
В течение семи душных летних суток парень не выходил из камеры. От кала и мочи он потерял обоняние, лицо его пожелтело, где-то в щеке забился нервный тик. Когда, наконец, офицер отворил дверь камеры, издеваясь, что, мол, он за это время вдоволь нагулялся с его девушкой, парень то ли не выдержал, то ли уже давно ждал этой минуты, схватив офицера, стал равномерно бить его головой о стену. Офицер стал инвалидом, а парня по одним слухам расстреляли, по другим — трибунал нашел смягчающие вину обстоятельства.
Капитан Шаповаленко
Оказавшись в полку, Топорский с удивлением заметил, что боевые офицеры-летчики, рискующие ежедневно жизнью, чрезвычайно остерегались штабистов, особенно из политотдела, а еще более — из особого отдела. Это было для него по меньшей мере неестественно, но он решил позабыть о своих неловких мыслях. Аэродромная служба была тяжелой, мороз не щадил неосторожных, обнаженная рука мгновенно прилипала к ледяному металлу «Мига». Зато кормили довольно вкусно и от пуза, не сравнить с вонючей пищей в пехотных или артиллерийских частях.
Топорский был прикреплен к самолету одного из лучших летчиков полка капитана Шаповаленко. Они подружились. От капитана Топорский узнал многое. Летчик — не пехотинец, там, над землей, он один. Политотдел остается на земле. Границы остаются на земле. Полет — это другой мир. Для летчика не существует в полном смысле этого слова мирного времени. Понятие о смерти входит в работу. Каждый человек, привыкший к опасности, для политотдела опасный человек. Каждый летчик, будь он членом партии или нет, подозрителен. Штабные крысы, особисты, забывшие или никогда не знавшие, как выглядит штурвал, не говоря о поисковых установках, окружают летчика с одной стороны политзанятиями, с другой — стукачами. Кроме того, особисты пытаются вызвать среди летчиков взаимное недоверие и подозрительность. Например, распустить слух, что командир эскадрильи Боков есть самая что ни на есть «шестерка», что означает на жаргоне стукач, и сослуживцы будут опасаться Бокова, презирать, чуждаться. Только крепкая дружба выдерживает подобные испытания. И есть еще нечто поважнее: над каждым висит угроза возможного отстранения от полетов, отлучения от любимого дела, по сравнению с которым все другие наказания тусклы и ничтожны.
Капитану Шаповаленко не повезло. Как-то, напившись, он заявил, что маршал Жуков в свое время бил палкой мерзавцев из политотдела — и что он правильно делал. Эти слова в самом раздутом виде попали в особый отдел полка, и капитан Шаповаленко был взят, как говорится, на карандаш. Теперь все могло обернуться против него. Неофициальное звание лучшего летчика полка еще могло быть маскировкой, но далеко не стопроцентной. «А Топорский наивно сказал своему командиру: А чего тебе бояться? Ты ведь прав». На что Шаповаленко грустно ответил: «Право без силы есть праздное, опасное искушение».
Благодаря своему капитану Топорский часто ходил в увольнение. В городе Канске было гораздо больше женщин, чем мужчин. Найти ласку солдату было легко. Женские общежития озарялись светом влюбленных в любовь девушек и женщин. Вокруг города чистым был только снег, жизнь в городе была серой. Некоторые, отчаявшись найти мужа, создать семью, хотели просто ребенка, чтобы ему отдать все свое накопившееся чувство. Была у Топорского одна знакомая, которая перед тем, как его обнять, переворачивала висевший на стене портрет Ленина, с таким лицом, будто была в чем-то виновата перед ним.
Служба внешне шла своим чередом, дни глупо и безымянно чередовались. Топорский не хотел ни о чем думать, но жизнь вокруг была пошло несправедливой. И все по мелочам. Кап-кап. Шаповаленко бьет себя кулаком по голове. Кап-кап. Девушка с виноватым лицом поворачивает портрет Ленина лицом к стене. Кап-кап. Солдату пьяные сверхсрочники набили морду. Пытаясь спастись от боли, он сам напился, залез в сугроб и замерз. Кап-кап.
Однажды Шаповаленко привел его к себе домой. Они выпили. Капитан сказал: «Ты настоящий друг. Есть все же такие люди, в которых не поверить нельзя, такие у них лица, такие души. Слушай, что я тебе скажу. Я люблю Родину. И я люблю летать. Но я бы хотел сейчас лучше находиться у черта на рогах и продавать там грешникам газированную воду. Революция давно кончилась. Сейчас наша власть развращается, развращает и нас, ибо не дает удовлетворения в работе. Я летаю быстро, но доносы на меня в штаб армии летят еще быстрее. Что будет дальше? Снимут меня с полетов, сделают техником. Я сопьюсь, как это было со многими, которым я, как летчик, в подметки не гожусь. Где они все? Нет их. Я много думаю сейчас, и во мне растет понимание причин этого глубокого всеобщего недовольства. А я не хочу понимать. Мне страшно понимать».
Вскоре Шаповаленко разбился. Топорский с другими ребятами откалывал ломом куски замерзшего мяса от искореженных стенок кабины. Шаповаленко не было, но его пухлое дело, лежащее в сейфе особого отдела полка, продолжало жить. Особист, старший лейтенант Рыгалов, непременно хотел доказать, что самолет Шаповаленко отклонился от курса и затем разбился не по техническим, а по политическим причинам. Несмотря на то, что начштаба полка, старый вояка, которому нечего было терять, кроме пенсии, сказал, что это уж слишком, что ныне не тридцатые, а семидесятые годы — особист продолжал собирать факты, уличавшие мертвого Шаповаленко. У Топорского он спросил: «А что сказал вам перед полетом капитан Шаповаленко? Постарайтесь вспомнить». Топорский хотел было выдумать что-нибудь банальное, но взял вдруг и сказал: «Сволочь ты, лейтенант, сволочь». Его посадили на гауптвахту, в одиночку.
Дезертир
На третьем или четвертом месяце службы, попав часовым на гауптвахту, я впервые в жизни встретился с дезертиром. Он сидел в одиночке, ждал-пождал своего перевода из деревни в город, в дивизию, где его должен был приголубить военный трибунал. Как-то, проходя мимо его камеры, я остановился и заглянул, нарушив тем самым устав караульной службы. Дезертир лежал, закутавшись в шинель, на трех грубо сколоченных досках и равнодушно напевал: «Блевать, блевать, блевать и не просыпаться». Таким образом он, наверное, пререкался с судьбой. Он был щупл, курчав. Под курносым носом безобразной корочкой застыли сопли. Мне стало жаль его. Вновь нарушая устав, я спросил, не хочет ли он закурить. Дезертир кивнул головой. Пока он жадно глотал дым, словно хотел найти в нем забвенье, я подумал: «Из-за него я уже дважды нарушил устав, кроме того, дав ему закурить, показал, что у меня на посту был в кармане табак. Если что-либо узнается — меня посадят в соседнюю камеру. Он же дезертир. В военное время за дезертирство расстреливали на месте. Что же, другие должны за него расплачиваться, что ли?» Я чувствовал, что сам себя хочу разозлить. Появилась язвительная мысль: спрошу-ка я, что толкнуло его на предательство, посмотрим, как он вывернется. Он ответил: «Не я предал, меня предали. Меня с детства учили, что наша действительность добро. Иные, я знаю, зазубривают это, чтобы тут же забыть. А я и другие поверили, бросились в мечту. Но нет в нашей жизни добра. Есть добрые правила и бесчеловечность реальной жизни. Меня предали… — в глазах парня была тоска, — меня предали, и мне стало невтерпеж».