Тогда же на ужине познакомился еще с одним капитаном, жаль, не записал фамилии. Именно он в полночь принес гитару, честно предупредив. «Играть не умею, только учусь. Но две песни знаю почти до конца». Тоже проявил десантный характер: сбивался, путался, начинал сначала, но к трем часам ночи допел все же обе свои песни.
Ровно в три Мамыкин поднялся, взял автомат и фонарик, и мы шагнули в темноту. Водитель уазика рядовой Алеша Моисеев включил было фары, но Мамыкин жестко приказал:
— Выключи.
Ехали в непроглядной тьме. Сначала по разбитой колее, потом, срезая угол, по глубокому целинному снегу — здесь, в этой поднятой почти на две тысячи метров над уровнем моря долине, зимой вдоволь снега и холода.
Фигуры в белых маскхалатах вынырнули из темноты внезапно. Шофер еще не успел притормозить, как в распахнувшиеся дверцы хлынул морозный воздух, нацелились вороненые стволы автоматов. Мамыкин одобрительно хмыкнул, назвал пароль, внимательно выслушал отзыв, тронул водителя за плечо:
— Поезжай дальше.
— Куда дальше? — обиделся вдруг Алеша. — Я же ничего не вижу.
— Вот и поезжай, как учили: смело вперед!
Возле окопов сторожевого охранения вышли из уазика, спрыгнули вниз. Было холодно и очень темно. За бруствером тускло мерцало снежное поле, вернее — те его несколько метров, которые не тонули во мраке. Мамыкин вполголоса говорил с командиром охранения старшим лейтенантом Сергеем Музычиным, я прилег в ближнюю ячейку рядом с одетым в маскхалат пулеметчиком. Тот дружелюбно подвинулся, освобождая удобное место.
Несколько минут лежим молча. Настороженно смотрю в темноту. Чувство такое, будто взгляд метр за метром продавливает пространство. Вот уже различаю вдали смутные очертания какой-то стены, башенки на ее углу, низких домов. Шепотом спрашиваю пулеметчика: не кажется ли?
— Да разве не видно? — изумляется он. — Кишлак там…
Музычин разрешает ненадолго зайти на пункт обогрева, где есть свет и я могу записать фамилию своего собеседника.
Пункт обогрева — завешенный брезентом угол окопа. Горит свеча, тлеют в печурке багровые угли, в углублении земляной стены стоят пустые кружки и зеленый термос с чаем, пол застелен брезентом, есть даже скамья — доска на двух кирпичах.
Достаю блокнот, знакомимся. Рядовой Сергей Базанов, в армии служит второй год. Сергей греет возле печки руки, на вопросы отвечает откровенно, но скороговоркой. Спрашиваю о службе в Союзе и здесь. Без колебаний: здесь намного труднее, но зато интереснее. Получается едва ли не самое короткое мое афганское интервью. Базанов торопливо надевает двухпалые рукавицы, смотрит в сторону выхода:
— Бугорок один странный приметил, раньше его вроде не было, надо понаблюдать…
Пока я жил в этом приаэродромном лагере, произошел один связанный с почтой эпизод. Эпизод, пожалуй, рядовой, довольно типичный для военной лагерной жизни. Из-за этой типичности мне и захотелось вглядеться в него пристальней, как бы со стороны.
Почтовика из Союза не было уже третий день. Солдаты и офицеры даже перестали смотреть на небо: кроме белой мути над головой и едва различимых горных седловин по сторонам, ничего в вышине не просматривалось. На первых порах, правда, вслушивались: выйдет из палатки человек и замрет, прищурив глава. Потом безнадежно махнет рукой и поспешит на очередное построение. Летит почтовик или сидит на аэродроме, пусть он даже сквозь землю провалился, служба-то продолжается!
Бытовые трудности первых дней пребывания в незнакомых доселе местах понемногу утряслись. На пустыре за аэродромом встали ровные ряды палаток, задымили печные железные трубы, захлопотали повара у походных кухонь, машины-водовозки доставляли по утрам очищенную, профильтрованную воду, и скоро на вкопанном у штабной палатки столбе появился долгожданный зеленый ящик с прорезью. Полевая почта сделала то, что порою не под силу самому толковому лектору и даже иному приказу, — подняла настроение. Разве случайно именно в тот день, когда водрузили почтовый ящик, на вечерней прогулке впервые прозвучала разученная одним из подразделений звонкая строевая песня: «То ли дело под шатрами в поле лагерем стоять!»
А вот теперь погода вдруг испортилась, и прославившийся пунктуальностью своих рейсов почтовый самолет третий день сидит где-то весьма далеко.
Майор Николай Иванович Мамыкин не досадовал, понимал, что летчики не виноваты. Напротив, дай им «добро» на взлет — так рискнут и при нулевой видимости. Бодрую песню про шатры в поле Мамыкин тоже знал. Да и вообще считал, что, выбравши офицерскую службу, по домашнему уюту не плачут. А все же с каждым днем сильнее хочется хоть на часок завернуть под гарнизонные крыши, повидать сынишку, жену. Волнуются, наверное. Но здесь, в Афганистане, пока еще беспокойно. Все радости — письма из дома…
Мамыкин шел но палаточной улице, обходя весенние, черные от угольной пыли, радужные от пятен солярки лужи. На асфальтовой дороге отделение отрабатывало приемы с оружием. Видимо, учитывая погодные и почтовые трудности, занятием руководил великоватый для масштаба отделения начальник — заместитель командира батальона капитан Владимир Манюта. Покосившись на Мамыкина, капитан с прежней властностью, хотя и без особого воодушевления в голосе, продолжил привычный армейский речитатив:
— К оружию! Отставить. К оружию!..
Не только голос, но и могучая фигура подчеркивали его властность. Служебное рвение в Манюте заложено, похоже, с первых дней сознательной жизни, но в будни, без прыжков, марш-бросков и прочих десантных испытаний, маскируется самоиронией. Беззаботно счастливым за последнее время Мамыкин видел Владимира только дважды: тем вечером, когда лихо прибыли сюда, и в день, когда десантники под его началом устраивали для соседей и почетных гостей показательное занятие. Было это неподалеку от нынешнего импровизированного плаца — вон видна и трибуна, сколоченная умельцами для гостей. Мамыкин вкруговую перешел к трибуне, поднялся на ступени. Да, здесь «воевали», только площадка подраскисла, блестит лужами… Десантная элементарщина — безоружный на вооруженного, бой одного против двоих, троих, четверых — выглядела тогда неплохо.
Мамыкин почувствовал, что, вспоминая, невольно улыбается. А ведь и правда хорошо было: солнце светило, почтовик ежедневно прилетал… Зря вспомнил о почтовике, опять в душе зашевелилась вина перед женой, сыном. Да и беспокойство тоже: мужчине без семьи все-таки легче, чем семье без мужчины. Помрачнев, сошел с трибуны, ступив сапогами прямо в размокшую грязь. До совещания замполитов оставалось полчаса, решил зайти в мастерскую, где подпитывались аккумуляторы транспортных машин: что-то не ладилось там с вытяжной вентиляцией.
На истоптанном асфальте уже вышагивало новое подразделение. Четкости в ударах ног и равнении шеренг было хоть отбавляй, но энтузиазма по-прежнему не наблюдалось.
В аккумуляторной жалоб не было, зато спросили о почтовике.
— Витаете тут в своих кислотных облаках, вентиляцию себе толком наладить не можете, а от меня требуете, чтобы небо провентилировал, Змеи Горынычи, — закончил любимой присказкой Мамыкин.
Аккумуляторщики улыбнулись, но тоже без особого воодушевления, хотя знали, что «Змея Горыныча» майор употребляет обычно в знак расположения и симпатии, нерадивый солдат от него этой дружеской фамильярности не дождется.
— Чем смогу — помогу. Но и у вас возможности есть. Не будете их использовать — накажу. И без всяких эмоций.
Это была другая ходовая присказка Мамыкина. Однако сейчас он употребил ее, пожалуй, не в переносном, а, скорее всего, в прямом смысле: дескать, накажу, не волнуясь, не проявляя жалостливых чувств.
Возле штабной палатки Мамыкина окликнул майор Жуков:
— Николай Иванович, о почтовике ничего не слыхать?
— Вячеслав Евгеньевич, я об этом чертовом самолете уже думать не хочу. Без всяких эмоций. Невозможно работать. Куда ни зайду — почтовик да почтовик. Нас зачем сюда доставили, почту поджидать?