И фамилия тоже: в полиции при обмене паспорта спрашивали: «Как ваша фамилия? Животик?»

И снова: кажется, всех евреев бьют, бьют Менделевичей, как и Гольдбергов, и батьке Данильчику все равно, в кого штык всаживать — в Бриллианта, в человека с такой громкой фамилией, или в самого что ни на есть завалящего Янкелевича — и все-таки: Пузик, Пузик, Пузик — и хохот.

Должна же найтись земля, где будет простое и гордое: Давид бен-Симон — древнее, по праву, имя, под древним и своим, по праву, небом.

Трое выкарабкались из теплушки, побарабанив по чужим плечам, по чужим головам, втроем остались на перроне крохотной немощной станции и, сначала разойдясь — один влево свернул, другой напрямик пошел, а третий засеменил с хитрецой, с мешком, будто для обмена из города в деревню, — сошлись потом в избе Корнея Повидлы, поодаль от скученных хат, на отшибе.

У Корнея как бы явочная квартира: торг шел с контрабандистами, кто за сколько на румынский берег доставит, погреб имелся, где беглецы прятались при условном сигнале и сидели прибитыми, пока жена Корнея не стучала о пол шваброй, и брал Корней куртажные честно, известный божеский процент, — и близко лес, и ведет, ведет путаными тропками к новому берегу для новой жизни.

У Повидлы Вересов подошел к штабс-капитану:

— Позвольте на два слова. — И до вечера шептался с Синелюком: потом ужинали сообща, провиант соединив в одно; Пузик на край скамьи присел — человеческое тело научилось занимать малое место, а скамья длинная и широкая: так бы вытянуться и лечь, но штабс-капитан глаза скашивал и свертков не отодвигал.

Ночью пришлось всем убраться в погреб.

Пузик долго ногой нащупывал первую ступеньку, штабс-капитан толкнул его и прикрикнул:

— Да полезай!

И в погребе, во тьме кромешной, сказал громко и раздраженно:

— Никуда от жидов не уйти. — Повернулся и в стенку лбом угодил. — Ох… Сволочь… Всюду лезет.

А присяжный поверенный из другого угла сказал шепотом:

— Не надо, голубчик. Довольно этой национальной розни. В такую минуту надо стать выше… В погребе… Вы только подумайте!.. — И тут же решил, что в первом своем докладе в Париже он назовет Россию огромным погребом, уничтожающим все грани, — погребом, где крестная мука во мраке объединяет всех, уравнивает и очеловечивает.

— Оставьте! — ответил капитан с ударением на «о» и в это ударение всю свою неистовую злобу, как гвоздь в стену, вколотил. — Из-за них я овшивел. Где мой полк, где мой несессер? И где вся Россия? Ничего нет. Оставьте!

Пузик положил голову на земь, влажную, словно в лесу под кустами. И, как месяц тому назад, при грохоте тачанок желто-жупанников, обветренных, очумевших от крови, водки и женской плоти, заткнул уши.

Вересов закурил; чиркнув, спичка вырезала из темноты ничком лежащую скрючившуюся фигурку Пузика, вырезала-показала и снова слила с темными расплывшимися краями.

— И ему невкусно, — меланхолически протянул присяжный поверенный и огненным кружочком повел в сторону Пузика.

— Оставьте!

Капитан остервенело чесался и устраивался на ночь; присяжный поверенный думал о том, как он, Вересов, всепрощающе-великодушен, и видел себя в кафе Риш; Пузик твердил себе: «Спать… спать…» и не отнимал больших пальцев от ушных скважин.

Близко, близко лес — и лес ведет, поведет, уведет убегающими тропинками к новой жизни…

«Ваша фамилия Животик?» — Пузик отчаянно метнулся в сторону, слепо…

— Вставайте! — будил его присяжный поверенный: наверху стучали шваброй.

Светало, своими неведомыми путями, тайными прорехами просачивались в погреб белесоватые тени, штабс-капитан крестил рот и тут же отплевывался.

А полезли вверх — опять штабс-капитану мешал Пузик.

— Вот народец!

В избе, переобуваясь, морщась от грязных, в кровяных пятнах, портянок, говорил штабс-капитан Пузику, битому столько же раз, сколько он сам, очкастый, был бит от Екатеринодара до Орла:

— Сидели бы в России. Теперь она ваша. Не Россия, а Жидовия. Вот ваш… главнокомандующий… Почему бы вам не стать инспектором кавалерии. Ну-с, почему? Не хотите? Не нравится? Маловато? Маловато? — уже трясся штабс-капитан и замахнулся корнеобразным смуглым кулаком, потной портянкой. — Нате-с, нюхайте, чем наградили нас…

Слетели очки; присяжный поверенный толкал Пузика к двери: «На минутку, ради бога, на минутку, уйдите», штабс-капитан на четвереньках шарил по полу.

Пузик отвел руку адвоката, поднял упавшую портянку и положил ее на стол.

— Кушайте на здоровье! — И усмехнулся одними глазами, губами не смог — прыгали они и не слушались — и вышел: Пузик, у кого тройная тяжесть и тройной крест.

От крыльца к опушке уходило поле, серое, мертвое, с сухими буграми, петух за плетнем кукурекал хрипло и лениво. Плыл туман рассветный от Днестра, и не потому ли безмерно далеким показался лес, зыбко-недоступным — Пузику, бородавке его, которая при штабс-капитанской портянке один раз, впервые, не пожелала свисать, а задралась кверху.

А в обед Повидло привел перевозчика — и снова поникла она: перевозчик запрашивал дорого. Пузик ошибся в расчетах, керенки за эти дни подешевели, перевозчик требовал романовских, а уговорам не поддавался; плохим дипломатом оказался Пузик — это Мильхикеру легко сговариваться с афганистанцами или индусами.

— За всю вашу компанию уступлю тройку, — подобрел перевозчик.

— Этот не наш, — отчеканил капитан, указав на Пузика, чтоб явственно было. — Сколько за двоих?

Присяжный поверенный отвернулся, перевозчик хлюпал носом и мусолил, пересчитывая романовские сотни: мелькали Екатерины. Пузик внезапно разомлевшей спиной прислонился к печи, а печь, хоть и широкогрудая, не поддерживала и все пыталась отодвинуться, — отодвинуться, пошатнуться и упасть.

Лесом шли так: впереди перевозчик, за ним Вересов, последним штабс-капитан в высокой зимней шапке, — куда шапка, туда и обезумевший взгляд Пузика.

А когда, вдруг подпрыгнув на кочке, исчезла она за трехобхватным дубом, Пузик рванулся, а рванувшись, все уяснил себе: и как, за прикрытием таясь, все вперед и вперед идти, и как ступню ставить, чтоб валежник не хрустнул, чтоб ветка не щелкнула, и как обманом, великим обманом напоследок вцепиться в единственную дорожку.

«Как ваша фамилия — Животик?»

Так и было: рванулся…

«Голта наша — жиды ваши. Жарь. У-у-ух!»

Так и произошло: рванулся — и минутой обернулся двухчасовой лесной путь, и кровь послушно застыла, и колени стойко подчинились. И только когда на блеклой стали реки зачернела лодка, и лодку толкнул перевозчик, а штабс-капитан и Вересов плюхнулись туда, — понял, что тропинка подвела, а его, пузиковому обману, грош цена.

Но ведь было так: рванулся — и дорвался, один берег кинул, чтоб другого достичь, — нельзя же без берега.

— Ой! Ой! — И, еще осязая дно речное, ухватился Пузик за борт лодки, Пузик по горло в воде, а сентябрьские струи резали и кромсали грудь, но нельзя же без берега.

— Куды, куды, стерва? — шипел перевозчик, ошалело забегавшими глазами щупая румынский берег, но все же весла придержал.

Присяжный поверенный поднялся и протянул руки, лодка качнулась.

— Идиот! — рявкнул штабс-капитан. — Сядьте. Утонем. — А перевозчика увесисто огрел по спине. — Вперед, сукин сын!

Лодка клюнула носом, точно утка, дернулась, виляя кормой, опять клюнула и понеслась — и полетел Пузик за ускользающим дном, быстро, быстро, будто наотмашь швырнули его с избяного порога в погреб — в тьму, навеки.

…Должна же придвинуться Земля обетованная под древним и своим, по праву, небом!..

Как облака небесные побежали и сомкнулись речные волны…

Вечер, ночь, другое утро — и опять от Днестра потянуло рассветным туманом, и снова Гранька, жена Повидлы, постучала шваброй о пол, чтоб вылезали из погреба новые беглецы.

Москва, апрель 1922.

Мимоходом

Человек за бортом Sobol_Mimokhodom.jpg

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: