Маня стала толстая и неповоротливая, она любила брать его руку и прикладывать ее к своему бугрящемуся под халатом животу: «послушай ухом … слышишь, сердце бьется. Видишь, как толкается, прямо видно … смотри, вот наверное коленка или головка». Гриша послушно прикладывал к Машиному животу ухо, поглаживал «коленку или головку», покорно смотрел на перемещающиеся по животу возвышенности. «Правда, это — чудо?» — с нежностью спрашивала Маруся. «Правда» — отвечал Гриша, хотя никакого особого умиления не испытывал. «А может я — урод? Это же мой ребенок там у нее внутри шевелится. Что меня забирает?» — Гриша ругал себя за бесчувственность, но ничего сделать с собой не мог. Вечером за столом Маша ни о чем не могла разговаривать кроме колясок, манежиков и сравнительных достоинств теплых одеял и пеленок. Гриша на все соглашался. Обсуждения одеял его глухо раздражали. Он с надеждой смотрел на тестя, но тот молчал и вяло поддакивал женщинам. Хоть бы быстрей уже … Нет, ему тогда мало не показалось. Гриша улыбнулся: ну, надо же «ему мало не показалось! Машка носила его ребенка, а он … устал». Тогда, впрочем, мысль о собственном эгоизме Грише в голову не приходила.
Потом Маша родила. Он сам отвез ее на такси в роддом и долго ждал в вестибюле около окна информации, ловя себя на том, что мысли его все время отвлекаются от того, что сейчас происходит с Марусей. Ему как раз совершенно не хотелось представлять себе ее корчавшееся от боли тело, слышать ее животные крики. Он почему-то был озабочен тем, что не смог поехать на работу, хотя там у него было важная встреча в обществе Дружбы. Кстати, он все-таки потом туда поехал, уговаривая себя, что «надо, мол, ехать … ничего не сделаешь», а на самом деле, трусливо убегая из вестибюля больницы, от сгустка разлившегося в воздухе напряжения. Гриша подумал, что сейчас в современной Америке мужья присутствуют на родах. Какой кошмар! Кровавая слизь, дымящаяся темно-бордовая плацента, скользкий младенец, Машины разъятые ноги. Гришу даже передернуло. Нет, все-таки хорошо, что ему не довелось видеть любимую женщину в таком виде.
А тогда ему передали в руки красный сморщенный комок, его дочь. Сверток оказался невесомым. Дома они ее развернули и Гриша увидел копошащееся беспомощное худенькое тельце с засыхающим отростком пуповины в коросте с малюсенькой головой с припухшими закрытыми глазами. Грише бросилась в глаза ее женская писька, какая-то слишком для такого маленького тела, большая и настоящая. Девочка перебирала ногами, задирала их вверх, голова ее беспорядочно поворачивалась из стороны в сторону и изо рта что-то текло. Она была хрупкой и очень жалкой. У Гриши сжалось сердце: это существо, его ребенок — какая же это страшная ответственность на всю жизнь. В этом момент он как раз и подумал, что вот теперь он никогда никуда не денется ни от Мани, ни от крохотной Аллки.
В уходе за ребенком он практически не принимал никакого участия, много работал, приходил поздно и крепко спал, быстро научившись не просыпаться от плача. Гриша со стыдом вспомнил, что иногда он задерживался на работе нарочно, чтобы не идти домой и отдалить от себя Аллкины голодные крики, ванную, завешенную пеленками и вечный запах перекипяченного мыла из бака на плите. По выходным он выходил с коляской и прохаживался по двору. Знакомые тетки его останавливали, смотрели на Аллку и противно сюсюкали. Гриша покорно пережидал их излияния. Куда было деваться. Когда Маня выходила с ним, делалось только хуже: по двору следовало идти неспешно, гордо держась на ручку коляски, тетки опять подходили, но их восторги «ах, какая у вас девочка… ах, как она похожа на … тут они, прекрасно зная, что родителей зовут Маша и Гриша, всегда говорили на маму … на папу», прямо зашкаливали за пределы относительной нормы. Но внимание теток было Маше явно приятно и процедура отворачивания одеяла и рассматривания младенца занимала гораздо больше времени. Гриша терпел и натянуто улыбался. Его тянуло присесть на лавочку и почитать, но он быстро перестал это делать, так как тогда его одолевали молодые мамаши с идиотскими вопросами про вес, вскармливание и «а ваша что уже умеет».
Прошло много лет. Грише всегда казалось, что у него так было потому что он был молодым, энергичным, сильным, умным … ну мог ли он тогда жить только грудным ребенком? Ему казалось, что вот уж когда он станет дедушкой, все будет по-другому. Он даже где-то читал, что мужчины проживают чувства отцовства более остро, когда у них рождаются внуки, но … черт, как бы не так! У Аллки родился Антоша и что … а ничего. Гриша проникся, спору нет, но до Маниных и Аллкиных умилений ему было как до луны. Ну не умиляли его младенцы, хоть тресни! Гриша привычно решил обсудить свою «странность» с Валерой. Может он не один такой, что друг скажет. Хотя что он мог сказать, у него же нет пока внуков, а дочь — подросток. К тому он с ней не живет.
Валера позвонил сам, было уже почти 11 часов, поздний звонок даже для Валеры. В Москве-то они друг другу и ночью могли позвонить, но здесь, подчиняясь общей идее «не беспокоить», они так поздно не звонили, по-этому Гриша, увидев на дисплее Валерино имя, насторожился.
— Гриш, у меня тут … Валерин тон не предвещал ничего хорошего: «не здрасте, не привет … наверное что-то с родителями. Кошмар.» — эта мысль промелькнула в Гришиной голове за долю секунды.
— Что? Говори! Родители?
— Гриш, у Йоко … рак.
Гришей овладело странное смешанное чувство. С одной стороны Йоко — молодая, полная надежд женщина, как это … что за дикость? Но с другой, хоть ему и стыдно было в этом признаться, он услышал новость с облегчением: ну, кто в самом деле, ему была эта девушка? Он и видел-то ее всего пару раз в жизни … Тем более, что по некоторым признакам, ему стало казаться, что Валера скоро будет опять свободен, Йоко станет прошлым, просто хорошим воспоминанием. Гриша пропустил момент, когда надо было что-то сказать. Пауза уже выглядела нехорошо, Валера же ему с этим позвонил, а он … просто молчит. А что надо говорить! Ох, жалко девчонку. Тут все талдычили, что «рак — это диагноз, а не приговор» … ага, очередной американский пиздёж, что за бред: заболеешь раком, от другого не умрешь.
— Ну, Валер, что тут скажешь? Ужас. Ты мне ничего раньше не говорил.
— Да, не говорил. Я и сам не знал. У нее в последнее время были по ночам ужасные головные боли, но это казалось обычным делом, а потом ее начало рвать. Думали от мигрени, хотя … я ей все время говорил, чтобы она к врачу сходила. Она пошла, мне ничего не сказала. Сделали томографию и вот … какая-то там мультиформная глиобластома, височная доля … Она сначала переживала, что практически не может работать, какая-то все время сонливость, голова кружится, а сейчас … ей уж не до работы. Она стала плохо видеть.
— Я понял. Что можно сделать?
— Ничего, Гриш, нельзя сделать. Там видимо все поздно и прогноз плохой.
— Что все-таки, что она будет делать?
— Она уезжает к родителям в Токио. Йоко не была воспитана в традиционном японском духе, но, понимаешь, там у них все-таки несколько другое отношение к смерти. Они ее встречают, как бы это сказать, с большим, что ли, достоинством. Она решила быть со своей семьей. Они ей помогут, как она мне объяснила, перейти к другой жизни.
— К какой-такой другой жизни? Она это серьезно?
— Ой, да не спрашивай … я с ней об этом не могу говорить. У них там свое …
— Ну да, ты прав … Ну, а как она? Я вообще не понимаю, как она держится.
— Я тоже не понимаю. Она уезжает в Токио, хочет домой.
— Они там что ли будут лечиться?
— Да, попробуют, видимо, но … Гриш, она и года не проживет. Операция или что там еще можно сделать, просто даст ей временное облегчение, а потом все вернется.
— Гриш, это ужас. А ты-то как?
— Я? А что я? У меня есть перед ней кое-какие обязательства.
— Что ты имеешь в виду? Поедешь с ней в Токио?
— Нет, никуда я не поеду. Незачем. Я, Гриш, все просто за нее доделаю. Она должна успеть защититься.
— Зачем?