Была пятница и ребята привезли Антона к бабушке с дедушкой. Вечером, когда Антон уже лежал в кровати, он вдруг попросил Гришу рассказать ему историю. Гриша предлагал почитать, но внук хотел именно «историю». Пришлось рассказать ему Пиковую даму. Почему бы и нет. Может, если бы Пушкина читать, мальчишка бы и слушать не стал, а так … стал. Реакции его на Пиковую даму Гриша, правда, не ожидал: «Дед, а научи меня играть в карты» — внук явно заинтересовался, да только вовсе не Пушкиным. А может и правда пора ему прерваться в писании серьезных текстов с философской сверхзадачей, надо попробовать сочинить истории, где не будут использованы эпизоды его жизни. Истории нужны. Гриша лег спать и опять вспомнил о Валере, как раз в связи с «историей», которая вырисовывалась в его голове.
Прошлым летом он был в Калифорнии и они с Валерой навещали его дочь. Вернее они приехали в дом, где девчонка жила с матерью и ее новым мужем. Бывшая Валерина жена Янка уехала с мужем в отпуск в Европу, а Валера остался с дочерью. У них был небольшой, но удобный дом в мексиканском стиле в Ирвайне на юге Калифорнии, Валера, кстати, продолжал за него платить. Дочери Монике было лет десять, в куклы она уже не играла, но в доме сохранилась большая игровая комната, сплошь уставленная игрушками, сидевшими среди кукольной мебели в определенном, ненарушаемом порядке: нарядные куклы разных возрастов, плюшевые звери, большая лошадка. Теперь Гриша «видел» эту комнату, странный кукольный мир. А ведь сказочный мир и до него пишущих завораживал. Гофман придумал страшную историю о смертельной схватке Щелкунчика и Мышиного короля. Девочка Мари видит их схватку, но не может вмешаться. Для нее это ночной кошмар. А Одоевский придумал Городок в табакерке. Неодушевленные предметы, игрушки начинают жить своей таинственной и пугающей жизнью. Даже Карем описал куклу в стишке: негодница бегает на бал, и там танцует ночь напролет с сомнительными кавалерами, а днем просто лежит в детской … Гриша уже не мог остановиться: детская — это мир, другой, альтернативный, чуждый детям. Куклы не те, за кого они себя днем «выдают», не те, какими кажутся маленьким девочкам. Они — недобрые, они — мерзкие. Они все маски, личины, надеваемые, чтобы скрыть свою сущность. Надо написать три истории, объединяемые идеей материального мира, который оказывается странно органическим, ожившим и действующим по своим законам.
Вот пусть так и будет: куклы, карты, и шахматы. Отлично: куклы — злые маски, карты — мозаика судеб, причудливо складывающаяся в калейдоскопические узоры, шахматы — единство белого и черного начал, единство, неизменно перерастающее в иррациональную войну, которой никогда не будет конца. С чего начать? Сначала думать, писать еще рано. Гриша теперь знал, что его бессонница получила вектор: он не просто не спит, он не спит, потому что так и надо. Он просто не мог отрешиться от мыслей о куклах, картах и шахматах. Истории «писались» в его голове, он был не в состоянии выйти из этого будоражещего, нервного, взвинченного состояния, которое было похоже на то, как он летом часами сидел в воде. Мама его сердито звала выходить, он замерзал, дрожал, плавать и брызгаться ему надоедало, а выходить все равно почему-то не хотелось. Гриша длил и длил свое пребывание в воде, не решаясь его прервать, и засиживался до синевшей кожи и озноба.
Но даже полностью поглощенный своими литературными исканиями, Гриша с иронией посмеивался на собой, над своей неистовой жаждой создавать текст. «А кто твой текст читать-то будет? Никто не будет. И тогда зачем копья ломать? Ради кого, ради чего?». В постели Гриша каждый вечер перед тем, как выключить свет, читал книги. А потом он невольно сравнивал чужой текст со своим. Выводы у него получались разные. Иногда чужой текст был так хорош, что Гриша был буквально раздавлен собственным ничтожеством. Слова лились у писателя с легкостью, они складывались в чудесные фразы, сюжет развивался, интрига мастерски разрешалась, оставляя потрясающее послевкусие, приглашающее к размышлению. Нет, ему казалось, что он так не может, никогда не сумеет, не дано ему. Так было нечасто.
Зато другие тексты вызывали Гришину досаду и омерзение: надо же … какую хрень опубликовали! У него-то в сто раз лучше. А откуда он собственно знает, что лучше? Ему кто-нибудь об этом говорил? Кто-нибудь хвалил? Ах, он сам так считает? А «сам» не считается. Хотя, ведь, у него был Валера. Валера все читал, и да, хвалил. Иногда Грише казалось, что если бы Валера ничего не читал, он бы и писать не стал. Получалось, что он пишет для Валеры, и только для него. Один читатель — этого достаточно? Глупо. Но Гриша все равно писал, беспощадно осуждая себя за невозможность остановиться, иными словами за графоманство.
Надо же, как все-таки несправедливо. Можно же писать акварели, выжигать шкатулки, шить юбки … все это людьми воспринимается «на ура», ничего, что «дилетанты». В этом слове нет ничего оскорбительного, в этом признаются, «я, мол, дилетант», т. е. просто не профессионал. Ага, ты не профессионал, и тебе прощают слабости, все-равно … ты — молодец, а для непрофессионала … так вдвойне. Только писать книги нельзя! Пишешь? Значит идиот! И к тебе прилипает обидная кличка «графоман», уничижительная, свысока. Как странно: можно плохо шить, рисовать, лепить, мастерить, а плохо писать нельзя. Этим нельзя заниматься для себя: или тебя публикуют и ты — писатель, либо ты графоман, глупый, убогий, зашоренный, смешно отдающийся дурацкой постыдной страстишке. Гриша все это знал, не хотел слыть графоманом, но не мог себя им не считать. Хорошо, что у него был Валера, который любил Гришины тексты. Валера врать не будет, ни за что. Или будет?
Гриша все понимал, сто раз обдумывал, но писал все равно. Когда он в субботу проснулся, Маня уже уехала к Аллке. Гриша наскоро позавтракал и уселся за компьютер, рассчитывая записать канву новых «историй» об обманчивом материальном мире. Он знал, что хоть Маня его будить не хотела, она будет его у Аллки ждать к обеду. Он поедет, только позже. Сейчас он будет писать. И вовсе бы не поехал, но придумать почему он все равно не сможет, не говорить же семье, что он занят писательским творчеством. Нет уж, его не поймут.
Так, сначала … куклы. Все ложатся спать, первый этаж с игровой комнатой освещается только красными точками электрических розеток и маленькими желтыми лампочками по низу лестницы. Впрочем на окнах нет штор, и в окна проходит неясный лунный свет, через входную дверь в дом проникает свет от уличных фонарей. Уделить внимание освещению. Важно показать, как именно в игровой комнате высвечиваются силуэты игрушек. В комнате темно, но не полностью, в углах темнее, некоторые предметы в помещении видно лучше, другие погружены во мрак. Деталей совсем не видно.
Атмосфера театра, поднимается занавес, но сцена не освещена, потом как бы при помощи реостата свет делается ярче, интенсивнее, фигуры игрушек высвечиваются постепенно: яркое рельефное, довольно грубо накрашенное лицо, туловища не видно, потом наоборот: ботиночки, платье, и наконец … лицо и шляпа. Создать ощущение скользящей камеры, которая перемещается от фигуры к фигуре. Все игрушки пока застыли в напряженных позах. В люльках лежат младенцы в пижамах и ползунках, на кроватях куклы-девочки. Рядочком стоят барби-дамы и два их кавалера, куклы-мужчины. Есть куклы, одетые в одежды индейцев, ага, есть и мужчина-индеец, но он вовсе не «кавалер». Подальше милые плюшевые зверюшки: слоники, собачки, тигры, на игрушечном диване свернулась белая кошка.
Стробирующий свет делается все ярче, его лучи пульсируют на застывших лицах, скользят по одежде, мебели, зверюшках. И вдруг … луч выхватывает глаза, куклы моргают, губы их шевелятся, волосы начинают развеваться на невидимом ветру. Застывшая картинка оживает, кукла за куклой встают, потягиваются, зевают, уже слышен неясный говор, кукольный мир приходит в движение. Это движение активно, в нем есть что-то тревожное, нездоровое. Видно, что куклы еле дотерпели до ночи, им хочется двигаться, жить своей тайной жизнью. Куклы начинают ходить по комнате, подходят друг к другу, жестикулируют, что-то говорят, но речь неразличима, даже непонятно, на каком они говорят языке.