Тем летом я напряженно работал над романом, лишь иногда выкраивая время, чтобы прогуляться по китайскому кварталу[30] и посетить портовые бары. Рукопись была почти готова, и в сентябре я отдал ее машинистке. До получения заграничного паспорта — в котором раньше мне отказывали так же грубо, как героине «Консула» Менотти[31],— оставалось потерпеть считанные дни — я уже заполнил все бумаги и покончил с необходимыми формальностями. Когда паспорт оказался наконец у меня в руках, я отнес роман в издательство «Дестино» точно в срок для подачи произведений на соискание премии, имени «Надаля». Отец уже смирился с моим отъездом в Париж: он готовил рекомендательные письма каким-то дальним родственникам и предостерегал меня от искушений и опасностей: француженки так безнравственны, сын мой, нужно иметь стальную закалку, чтобы устоять перед ними. С незначительной суммой денег, полученных от деда — чей доход после финансовых неудач составляла пенсия от Депутации, — а также от перепродажи книг (запрещенных романов, изданных в Буэнос-Айресе), я отправился в Париж и там, в удалении, ожидал исхода моего первого литературного выступления.

Долгие годы переезд через границу будет для тебя тяжким мучительным испытанием: глухое, настойчивое ощущение, что едешь по земле, не принадлежащей никому, однако усердно охраняемой, обострялось по мере того, как поезд подходил к Фигерасу, — большинство пассажиров покидало вагоны, ревизоры в штатском угрюмо изучали паспорта, пейзаж становился грустным и пустынным, за окном мелькали какие-то полуразрушенные стены, здания около Порт-Боу принимали мрачный, угрожающий вид, вокзал казался неуютным и негостеприимным, походил на казарму; недавнее прошлое настойчиво напоминало о себе: проволочные заграждения, будки часовых, доты, защитный санитарный кордон, страх перед надетом маки, вездесущая полиция; серые фуражки, нашивки, треуголки жандармов; мрачные кабинеты, коридоры, скамейки для ожидающих, комната, быть может та самая, где двадцать шестого сентября сорокового года мужчины и женщины без родины — группа беженцев — провели столько часов, плакали, тщетно молили бесстрастного офицера, который заученно твердил текст указа, запрещающего им въезд в страну, и повторял, что обязан отправить этих людей на границу, где их неизбежно ожидал лагерь, передача тем, от кого они бежали, — все то, что он, один из беженцев, человек с наружностью еврея-интеллигента, в очках, придававших ему некоторое сходство с Троцким, предвидел уже много лет назад: не лучше ли прекратить игру, воспользоваться ночной передышкой, принять дозу морфия, заботливо припасенного для этого случая. Ты ничего не знал о нем тогда, и никто еще не украшал цветами могилу человека без родины, отголосок ушедшего в прошлое кошмара — словно стойкий запах в комнате покойника, не исчезающий и после того, как увезли его тапочки, галстуки, шляпы, чудодейственную микстуру от кашля, которой он пытался спастись, все сразу постаревшие трогательные вещицы, напоминавшие о его присутствии, — не давал тебе покоя, когда, стоя на безлюдном, унылом перроне Порт-Боу, ты нетерпеливо ожидал поезда, чтобы уехать из Испании.

Как и следовало ожидать, Париж ослепил меня, поразил мое воображение. Я вновь и вновь осматривал прекрасные архитектурные памятники, бродил по знаменитым парижским улицам. Страстное желание быть в курсе происходящего, видеть, читать, делать то, что было невозможно в Испании, приводило меня в лавки букинистов Латинского квартала, на набережные Сены, в крошечную синематеку на улице Мессии, где я с наслаждением посмотрел фильмы Пудовкина и Эйзенштейна, французские довоенные ленты, лучшие образцы итальянского неореализма. Я одновременно открывал для себя Беккета и импрессионистов, Жене и Превера, Шенберга и первые пьесы Ионеско. Никогда я не чувствовал себя таким счастливым, как в те дни, когда с пустым желудком и головой, полной радужных надежд, часами бродил по городу, пытаясь «приручить» его. Настойчивое желание приспособиться к жизни во Франции, впитать ее культуру, постигнуть тонкости языка заставляли меня шлифовать свое произношение, избавляться от позорного акцента. Сравнивая мой сегодняшний французский, неряшливый и бледный — вероятно, в результате инстинктивной защиты испанского против длительной осады других языков, — с оборотами, которыми я блистал тридцать лет назад в беседах с коренными парижанами, я прихожу к печальному выводу, что пережил тогда лучшую «франкоязычную пору» моей жизни. Впоследствии, вместо того чтобы двигаться вперед, я, словно рак, пятился назад. Много лет спустя совсем иные причины вновь побудили меня заняться изучением чужого языка. Жажда неожиданных открытий, желание услышать и воспроизвести неведомые, таинственные звуки, возможно, объясняют, почему какой-то почти не описанный, изменчивый диалект Магриба приводит меня в восторг, тогда как давно изученные языки забыты мной, словно старый, ненужный хлам, пылящийся на чердаке. На протяжении своей жизни я пытался проникнуться духом Франции или Америки, чтобы к сорока годам полностью посвятить себя овладению арабским, начать запоздалую осаду его крепости. Испанский, будучи всего лишь орудием литературного труда, сумел занять в моей судьбе особое место: словно враги, мы схватились с ним врукопашную, и сладостная жестокость этого боя после написания «Дона Хулиана» преподнесла мне благодатный дар любви.

Через несколько недель деньги, привезенные из Испании, начали иссякать, что внушало некоторую тревогу. Чтобы продлить пребывание в Париже до января, мне пришлось ограничить свой ежедневный рацион завтраками в приюте Сент-Женевьев. Вечерами, если кто-нибудь из друзей не предлагал мне бутерброд, я ложился спать голодным, лишь иногда довольствуясь парой галет. На одной из фотографий, сделанной в тот день, когда два знакомых колумбийца из Колехьо Гуадалупе прилетели в Париж и пригласили меня на обед, показавшийся мне пиром Пантагрюэля, я предстаю худым, почти изможденным юношей, одетым в потертое пальто. Некоторые приятели собирали бумагу и тряпье для старьевщика с улицы Сен-Жак — таким легким способом можно было обеспечить себе пропитание, но высокомерие вкупе с беспечностью и физической слабостью заставили меня отказаться от подобной работы и заклеймить ее как эксплуатацию студенческого труда, хотя для моих друзей это была просто манна небесная. Оказавшись перед необходимостью выбора, я предпочел затянуть потуже свой ремень и отправиться спать, проявив предусмотрительность человека, который научился сохранять с завтрака кусочек хлеба, намазанный горчицей.

За несколько дней до моего возвращения Луис и Хосе Агустин написали о случившемся: как только началось голосование, среди публики распространился слух, будто мой роман проникнут «левыми идеями и революционным духом», чем и объясняется его низкая оценка. Дома все внимательно слушали по радио известия о присуждении премий: Эулалия «плакала в три ручья» и проклинала книгу, занявшую первое место, отец и дед, на время помирившиеся, восприняли новость уныло и разочарованно.

Вернувшись в Барселону, я поспешил в «Дестино», сгорая от нетерпения, все еще надеясь на что-то, однако издатели вернули меня с небес к суровой действительности, сообщив в довольно резкой форме, что роман их интересует, но в данный момент его публикация вряд ли возможна. Поскольку их отношения со всемогущим Генеральным директором управления по делам печати переживают сложный период, отдавать мою книгу в руки цензуры совершенно бесполезно, более того — это может иметь самые неприятные последствия. Если у меня есть влиятельный покровитель, хорошо бы прибегнуть к его услугам: как только роман одобрит Хуан Апарисио[32] или сам министр, его сразу включат в издательские планы.

Не имея друзей среди лиц, пользующихся влиянием в министерстве, я отправился к Дионисио Ридруэхо[33]. Мы не были знакомы, однако репутация честного и независимого в суждениях человека a priori[34] делали Ридруэхо идеальным посредником. В последние годы он пересмотрел свое отношение к режиму, но еще окончательно не порвал с ним и сохранял некоторые старые связи с товарищами по оружию. Ридруэхо возглавлял тогда одну частную радиокомпанию. Он сердечно принял меня, пообещал прочесть роман и, составив о нем впечатление, защищать перед министром, как только представится такая возможность. Через несколько недель, посоветовав мне внести несколько поправок чисто литературного характера, Ридруэхо, улыбаясь, передал мне содержание своей беседы с Ариасом Сальгадо. Министр информации и туризма, считавший, что благодаря его мудрой политике в Испании был самый маленький в мире процент грешников, обреченных на вечные муки ада, изложил собеседнику свой просвещенный взгляд на вещи: по его мнению, любой роман достоин опубликования лишь в том случае, «если муж и жена, состоящие в законном браке, могут прочесть его друг другу, не краснея, а главное — он особенно настаивал на этом, — а главное, не возбуждаясь». Должно быть, моя «Ловкость рук» заставила покраснеть или привела в возбуждение прекрасную министершу, а может, Ариас Сальгадо, несмотря на многочисленные похвальные заботы, сам пролистал мою рукопись в часы досуга, но только, несмотря на заступничество Ридруэхо, роман несколько месяцев провалялся в министерстве и пребывал бы там вплоть до краха режима, если бы не прямое вмешательство еще одного человека.

вернуться

30

Район увеселительных заведений, прилегающий к барселонскому порту.

вернуться

31

Менотти, Джан Карло (р. 1911) — американский композитор итальянского происхождения, автор опер на собственные либретто, в духе веризма: «Телефон» (1947), «Консул» (1950) и др.

вернуться

32

Апарисио, Хуан (р. 1906) — испанский писатель, журналист, в 50-е годы возглавлявший Управление по делам печати.

вернуться

33

Ридруэхо Хименес, Дионисио (1912–1975) — испанский политический деятель и поэт, в 40-е годы занявший видное место в Фаланге; в 50-е стал одним из лидеров антифранкистской оппозиции.

вернуться

34

Заранее (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: