Мои братья, я, а также добрый десяток друзей-писателей оказались совершенно в стороне от происходящей сейчас «языковой нормализации». В Мадриде нас ошибочно считают каталонцами, так же как Альберти — андалусцем, Бергамина — баском, а Селу — галисийцем. Но наши земляки и коллеги с полным правом не допускают в свои ряды чужаков, чья литературная судьба связана с иной культурой и языком. Каталонцы в Мадриде и кастильцы в Барселоне — мы ясно ощущаем двусмысленность и противоречивость своего положения: нам грозят изгнанием с обеих сторон, но это двойное неприятие обогащает, щедро одаривая нас свободой — свободой от корней, свободой духа.
Я убедился на собственном опыте, что писатель, который мог бы в равной мере принадлежать двум различным культурам, отдает предпочтение тому или иному языку не по собственной воле, но под воздействием целого ряда обстоятельств, связанных с жизнью семьи и общества и осознаваемых им самим лишь впоследствии. Ранняя смерть матери и консервативная, религиозная франкистская среда, воспитавшая меня, без сомнения, способствовали тому, чтобы я воспринял культуру, которую дядя Рамон Вивес еще полвека назад назвал «подавляющей». Однако не только объективная взаимозависимость явлений определила выбор одного из враждующих языков, но в гораздо большей степени — моя самозабвенная любовь к кастильскому, возникшая в тот день, когда вдали от Каталонии и Испании я открыл свою истинную родину в языке, который одновременно любил и ненавидел. Эта поздняя любовь, еще до меня пережитая многими испанскими писателями, чьи гениальные творения явились мучительным поиском пути к родной культуре, была одновременно и откровением свыше, позволившим мне познать самого себя, и защитной реакцией на томительную пустоту изгнанничества. Не боясь погрешить против истины, скажу, что не я выбрал язык, а он меня. Человек, оказавшийся на перепутье между двумя культурами и языками, подобен ребенку или подростку: его чувственные побуждения, желания еще неопределенны и смутны, но в один прекрасный день неведомые внутренние силы, действуя помимо воли, определят и направят его будущие эротические устремления. Слепое влечение к мужскому началу, наверное, так же загадочно, как и то, что заставляет нас, раз услышав, навсегда полюбить язык Кеведо или Гонгоры. Заслуживает хвалы тот, кто отдает предпочтение языку, который при столкновении двух культур будет унижен, оскорблен, опозорен. Кастилец в Каталонии, «офранцуженный» в Испании, испанец во Франции, латиноамериканец в Северной Америке, христианин в Марокко и чужак повсюду, я не замедлил превратиться вследствие кочевого образа жизни и постоянных путешествий в писателя, на которого никто не предъявляет прав, чуждого и постороннего любым группировкам и течениям. Столкновение двух культур в моей семье, как я теперь думаю, было первым звеном в цепи конфликтов и разрывов, поставивших меня вне идеологий, доктрин и любых самодовлеющих замкнутых систем. Жизнь, бурлящая за пределами высоких стен, окруженных оборонительными укреплениями, огромный мир скрытых устремлений, немых вопросов, маячащих вдали неясных замыслов, а также встреча и взаимопроникновение культур — все это постепенно создаст ту атмосферу, где будут протекать моя жизнь и творчество, чуждые омертвляющим идеям и ценностям, связанным с понятиями «кредо», «отечество», «государство», «доктрина» или «цивилизация». Сегодня, когда испанские провинции, большие и малые, ежедневно воздают громкие хвалы местным литературным знаменитостям, молчание, отчуждение и пустота, окружающие меня и некоторых других, вовсе не огорчают, но лишний раз доказывают, что именно внутреннее противоречие между верностью корням и стремлением оторваться от них определяет эстетическую и моральную ценность нашего творчества, смысл которого, к счастью, недоступен сладкоречивым критикам. Свобода и уединение будут наградой художнику, с головой погруженному в многообразную культуру, не знающую географических границ, художнику, способному по собственному усмотрению выбирать себе почву и в то же время легко отрываться от нее. Сжигавшая меня борьба различных чувственных устремлений, чуждых друг другу языков — вероятно, предопределившая мои будущие эротические и литературные пристрастия — постепенно утихла, лишь только разрешился конфликт двух культур в моей семье. После смерти матери ничто не отделяло меня от испанского, но его победа, подобная возвращению бумеранга, произошла гораздо позже, чем я решил попробовать себя в литературе. Испанский язык выиграл тяжелый бой, однако ему пришлось бороться не с каталонским, которому в моей судьбе уже не было места, но противостоять предательскому нашествию галлицизмов. Мое настойчивое постижение подлинного, гордого своим своеобразием языка происходило в диалектическом противоречии с горячим желанием овладеть и другими языками; не столкнувшись лицом к лицу с французским, английским или арабским на перекрестках богатых противостоящих культур, я не смог бы скромно и смиренно воздать хвалу протопресвитеру из Иты[5] на агоре Шемаа-эль-Фна.
Несмотря на царящий в воспоминаниях хаос и сумбур, начиная с тридцать шестого года смутные и разрозненные образы сливаются воедино, образуя цельную картину. Наша семья проживала в небольшом особняке на улице Пабло Альковер. Каждое утро моя мать погружалась в заботы домохозяйки, а отец очень рано отправлялся в контору ABDECA — Барселонского акционерного общества по производству клеющих веществ и минеральных удобрений. Он владел основными акциями этого общества, фабрика которого находилась в Оспиталете[6]. Когда прошло потрясение после смерти моего брата Антонио, жизнь родителей, как мне кажется, вошла в обычное русло и протекала спокойно и мирно. Марта, Хосе Агусгин и я ходили в школу при монастыре Святой Тересы, а все заботы и обязанности по воспитанию Луиса возлагались на няню-галисийку. Для стороннего наблюдателя мы являли собой образчик буржуазного семейства того времени: автомобиль хорошей модели, акции, вложенные в небольшое промышленное предприятие, особняк, снятый в квартале Трес-Торрес, новенькая дача в модном районе Пучсердá. Соответствовало ли такое благополучное существование — удобное, но все же без особых претензий — вкусам и желаниям моих родителей — вопрос, на который я не могу ответить с уверенностью. Отец, получив диплом химика, пытался сочетать свой несомненный талант и изобретательность в этой области с весьма сомнительным умением вести дела. В отличие от своих братьев Леопольдо и Луиса — последний стал инвалидом из-за глухоты — он стремился быть человеком действия, достойным продолжателем рода, основанного упрямым и настойчивым юношей из Лекеитьо, некогда уехавшим на Кубу. Не имея достоверных данных, я все же предполагаю, что дела сначала шли неплохо: наш образ жизни — не столь блестящий, как у разорившихся из-за мотовства родственников, — вероятно, отвечал запросам и характеру отца. Хотя надо отметить, что в его характере удивительно уживались черты самого противоположного свойства: стремление к жизни умеренной и строгой, немного на прусский манер, и мелочное тщеславие, жажда потягаться с подвигами прадеда, сметавшая на своем пути все препятствия, возведенные его обычной скупостью, заставлявшая безрассудно вкладывать средства в авантюрные или бессмысленные предприятия. Деловые начинания отца принесли удачу, однако мировой экономический кризис и мощные потрясения времен Республики вскоре поставят перед ним множество проблем. Но пока, в тридцать шестом году, который, словно ключ, отпирает двери моих воспоминаний, отец был достойным представителем своего класса — преуспевающий благонамеренный буржуа, с непреложными правыми убеждениями, готовый предусмотрительно отвести опасность той бури, которая, к несчастью для него и для всех, в конце концов обрушит на страну свой бешеный натиск.
Определить характер матери совсем не так просто. Она происходила из семьи, где любили людей свободной профессии, уже в детстве приобщилась к миру культуры и в то же время без видимых сложностей приспособилась к жизни с человеком, чей интеллект и интересы значительно отличались от ее собственных. Хозяйка дома, образцовая супруга, мать четверых детей — роль, уготованная моей матери добропорядочным обществом в лице мужа, — находилась в полном несоответствии со сложностью ее характера и с ненасытной жаждой к чтению. Портрет матери, висящий в доме на улице Пабло Альковер, написанный в пустой условной манере, — еще молодая женщина с кротким лицом, изящно причесанная, одетая в меховое манто, — не отражает всей человеческой глубины и сложности, которую раскрывает список ее любимых книг. Тогда как для отца никакой литературы просто не существовало и выход в свет «Ловкости рук» был для него словно гром среди ясного неба, мама сумела, возможно с помощью своего дяди-поэта, стать вполне образованным для своей среды человеком.