— Продать без подвесок. На лом. Бронза сейчас всем нужна.
— И сколько дашь?
Граф лезет в торбу за безменом, пробует взвесить люстру, но это, во-первых, ему не под силу даже с нашей помощью, а во-вторых, безмен рассчитан только на пудовый вес.
— На глаз, из расчета четырех пудов, могу заплатить два рубля. Пятьдесят копеек серебром за пуд. В миллионах — могу заплатить закавказскими бонами, — говорит Граф.
— А может быть, прибавишь? — спрашивает мать.
— Мадам! — с достоинством говорит Граф. — Я никогда не торгуюсь.
Я переглядываюсь с матерью, и она соглашается на два рубля.
Пока Граф тщательно пересчитывает новенькие серебряные монеты, мы с сестрой, ликуя, снимаем с люстры хрустальные подвески.
— А из них можно сделать красивое ожерелье, — говорит шепотом Маро.
Деньги, вырученные за люстру, идут на покрытие долга братьям-керосинщикам, и мы снова остаемся без копейки. Тогда соседи советуют матери собрать кое-что из наших носильных вещей и свезти в сторону Хачмаса. Там, говорят, в аулах за каждую тряпку платят большие деньги. Могут заплатить и продуктами и фруктами. Сейчас как раз конец сентября, в это время в горах всего вдоволь.
После долгих раздумий мать собирает наши вещички в узелок, и мы с сестрой идем провожать ее на вокзал.
На дальних путях стоит небольшой товарный состав. В вагонах поставлены скамейки. Мать садится рядом с другими женщинами, и мы слушаем ее последние наставления:
— Не съедайте сразу весь хлеб и обед, я вам оставила на два дня. Не выходите вечером на улицу. На ночь хорошенько закрывайте двери и окна. Будьте осторожны с керосинкой.
Вскоре поезд трогается. Мы идем рядом с вагоном, переговариваясь с матерью. Она спрашивает:
— Что вам привезти из Хачмаса?
— Яблок! — кричу я, зная, что Хачмас — родина яблок. — Каштанов не забудь, каштанов! Я их очень люблю!
— Орехов! — кричит Маро.
Вернувшись домой, мы с сестрой гадаем, когда вернется мать, хотя она и сказала, что завтра к вечеру будет дома. Гадаем мы и о том, что она привезет кроме яблок и каштанов. А потом разогреваем обед… и съедаем по две тарелки супа и по большой тарелке рисовой каши. Пьем потри стакана сладкого чая и съедаем чуть ли не весь хлеб.
Утомленные походом на вокзал и обильным обедом, мы ложимся отдохнуть… и спим до утра!
За завтраком мы кончаем со всеми припасами, оставленными нам на два дня, и терпеливо ждем вечера.
Но мать вечером не приезжает. Не приезжает она и на другой день…
Глава восьмая
ОТЕЦ ВИКТОРА ТИМОФЕЙ МИРОНОВИЧ
Вечером Маро уходит ночевать к Парижанке, а меня чуть ли не насильно тащит к себе на ужин Виктор. Ангелина Ивановна кормит нас пшенной кашей с постным маслом, дает по стакану чая с карамелькой, но, вместо того чтобы потом идти спать, Виктор уводит меня в свой «кубрик».
Таинственный «кубрик», о котором я много слышал от Топорика и Ларисы, является частью кухни, отгороженной до самого потолка фанерной перегородкой. Здесь у Виктора библиотека, с разрозненными книгами энциклопедии «Брокгауз и Ефрон», купленными его отцом по пятачку за том на Солдатском базаре, и еще какие-то книги в толстых, тисненных золотом переплетах. Тут же на полках аккуратно сложены столярные и слесарные инструменты. А на верстаке закреплены тисочки, настоящие слесарные тисочки, в которые можно зажать кусок железа и выпилить из него что тебе угодно.
Здесь же, в «кубрике», — «радиостанция». Совсем недавно Виктор сменял свой самодельный фотоаппарат на несколько деталей для радио, и отец помог ему сделать небольшой детекторный приемник. Он смонтирован в фанерном ящичке, покрашенном черной тушью. От него отходят антенна и заземление, какие-то провода еще вьются вокруг ножек стула.
Виктор берет наушники, снимает их с дужки. Один протягивает мне, другой прижимает к уху. Мы склоняемся над приемником, жарко дышим друг другу в лицо.
Виктор начинает нащупывать рычажком «лучшую точку» на детекторе, то и дело откидывая назад свой чуб. В наушнике раздается писк и шум, но вдруг эта «лучшая точка» выхватывает из эфира чей-то голос.
— Может быть, Москва? — шепчет Виктор и перестает дышать мне в лицо.
— Москва? — Я тоже перестаю дышать.
— Слышишь? Говорят про МОПР.
— Нет, не слышу, — признаюсь я.
Виктор хочет усилить пищащий звук, пробивающийся в наушнике, но попадает совсем на другую точку, а здесь — что-то завывает.
Виктор снова передвигает рычажок, чтобы нащупать старую точку, но она уже потеряна, и он попадает на новую: откуда-то издалека еле слышится незнакомая речь.
— Может, Париж? — шепчет Виктор и опять перестает дышать. От волнения у него на кончике носа выступают капельки пота.
— Может, Берлин? — спрашиваю я и тоже перестаю дышать, еле-еле улавливая какое-то бормотание.
— Здорово? — шепотом спрашивает Виктор.
— Ага, — говорю я. — Скоро я тоже сделаю себе приемник.
В дверь стучит Ангелина Ивановна.
— Витя, пора спать.
— Я буду ждать отца, не мешай! — раздраженно отвечает ей Виктор.
— Он может сегодня не прийти совсем, так ты что — до утра будешь ждать? — повышает голос бабушка.
— А вот и буду! — не сдается Виктор. — Не мешай, мы слушаем радио, понимаешь — ра-ди-о-о-о!
Я сильно прижимаю наушник к вспотевшему уху, но незнакомая речь уже не слышна.
Мы разочарованно переглядываемся, и Виктор говорит:
— Теперь попробуй ты поискать.
Я берусь за рычажок и осторожно накалываю концом, напоминающим примусную иголку, кристаллик детектора. Еще раз, еще, еще… И вдруг — опять какой-то писк раздается в наушнике.
— Может, это Австрия? Вена? — с нарочито серьезным видом спрашивает Виктор, и теперь я понимаю, что он просто выдумывает названия станций, хотя ничего не слышит в наушнике.
Но я боюсь раскрыть рот, шелохнуться, чтобы не сдвинуть с кристаллика рычажок. Разве это так важно — откуда говорят, что говорят, говорят ли вообще? Главное ведь — приемник работает, в наушнике что-то слышится.
— Позовем кого-нибудь из соседей?
Виктор выбегает на балкон, я за ним, но навстречу нам идет Тимофей Миронович.
Виктор радостно хватает отца за руку, тащит в «кубрик», сует ему в руку наушник, второй прижимает к своему уху, но радио молчит.
— А совсем недавно еще говорила Вена! — говорит Виктор и тычет рычажком по всему кристаллику. Но «Вены» нет и нет. — Правда, Гарегин, Вена была лучше слышна, чем Париж?
— Правда, — отвечаю я, краснея.
— Да ну? — смеется Тимофей Миронович. — Вы слышали Вену? И даже Париж? На каком таком чудо-приемнике вам удалось их поймать?
— А что, разве наш не может?
Тимофей Миронович снова смеется. Потом говорит:
— Дай бог вам бакинскую станцию поймать, а вы — Вена и Париж! Ай, Витя, Витя! — Он гладит сына по голове, просит без его разрешения не трогать приемник, в нем много еще всяких недоделок.
Виктору теперь хочется скорее замять разговор о радио, и он тащит отца в комнату, выхватывает из его рук чемоданчик, сдирает с плеч брезентовый плащ, самого сажает на табуретку и, ловко шлепнувшись на пол, берется за сапог, тянет его из всех сил.
Я шлепаюсь с ним рядом, берусь за другой сапог.
Тимофей Миронович теребит меня за волосы, спрашивает:
— Не приехала мама, Гарегин?
— Нет, — говорю я. — Наверное, приедет завтра.
Сунув отцу под ноги шлепанцы, Виктор относит его пропахшие нефтью сапоги в кухню, обиженно спрашивает:
— Что ты так поздно, папка? Опять было собрание? Или поезд опоздал?
— Было собрание, Витя. Но како-е! — Тимофей Миронович встает, потягивается, и загадочная улыбка мелькает на его сухощавом обветренном лице. — К нам приезжал товарищ Киров. С планом строительства будущей электрической железной дороги Баку — Сабунчи! Привез с собою даже главного инженера строительства!
Ангелина Ивановна ставит на табуретку тазик с горячей водой, и Тимофей Миронович, засучив рукава, начинает намыливать свои большие мускулистые руки. Вода сразу же становится черной.