Тут необходимо отметить три факта. Во-первых, Милль смешивает два разных представления. Одно гласит, что принуждение, подавляя человеческие желания, само по себе зло, хотя и должно применяться, чтобы предотвратить другое зло; а невмешательство, ему противоположное, — само по себе благо, хотя и не единственное. Это — «негативная» свобода в ее классическом виде. Кроме того, человек должен стремиться к истине или вырабатывать тот тип характера, который нравится Миллю, — критичный, оригинальный, независимый, неконформистский до эксцентричности; истину же можно найти, а такой характер можно воспитать только в условиях свободы. И то и другое — воззрения либеральные, но они не совпадают одно с другим, и связь между ними носит в лучшем случае эмпирический характер. Никто не скажет, что истина или свобода самовыражения процветают там, где сокрушают любую мысль. Но исторический опыт показывает (как написал Джеймс Стивен в своей сокрушительной критике Милля — «Свобода, равенство, братство»), что цельные характеры, любовь к истине и свирепый индивидуализм произрастают в строго дисциплинированных сообществах, например среди кальвинистов Шотландии и Новой Англии или при военной дисциплине, не реже, чем в более терпимых сообществах. Тогда доводы Милля несостоятельны. Если провозглашенные им цели несовместимы, перед ним встает жесткая дилемма, не говоря уже о других трудностях, связанных с непоследовательным соблюдением строгого утилитаризма даже в его собственном гуманистическом варианте[50].

Во-вторых, доктрина эта относительно современна. В древнем мире, по-видимому, свобода личности как осознанный политический идеал (а не как реальная ситуация) практически не обсуждалась. Уже Кондорсе замечал, что понятия индивидуальных прав не было в юридических представлениях римлян и греков; равным образом это относится к иудейской, китайской и другим цивилизациям, о которых мы узнали с тех пор[51]. Господство этого идеала — скорее исключение, чем правило, даже в новейшей истории Запада. Свобода в этом смысле не очень часто становится лозунгом, объединяющим много людей. Желание жить самому по себе — признак высокой цивилизованности и человека, и сообщества. Само чувство приватности, области личных отношений как чего-то священного проистекает из такого понимания свободы, которое, несмотря на свои религиозные корни, в развитой форме едва ли старше Ренессанса и Реформации[52]. Однако угасание этого чувства означало бы смерть цивилизации, всех ее моральных основ.

Третья характеристика такого понимания свободы — самая важная. Свобода в этом смысле совместима с определенными видами принуждения, во всяком случае — с отсутствием самоуправления. Это понимание свободы принципиально ограничивается проблемой границ контроля, но не его источника. Демократия может на деле отнимать у отдельных граждан множество свобод, которые были бы у них при некоторых других устройствах общества; точно так же можно представить себе, что либерально мыслящий деспот даст своим подданным достаточно большую степень личной свободы. Он может быть несправедливым, поощрять дичайшее неравенство, мало заботиться о порядке, добродетели или познаниях; но коль скоро он не подавляет их свободу или подавляет ее меньше, чем другие режимы, Миллю он понравится[53]. Свобода не связана, во всяком случае — логически, с демократией или самоуправлением. Самоуправление может лучше гарантировать гражданские права, чем другие режимы, потому его и отстаивают приверженцы свободы. Но между личной свободой и демократическим правлением нет необходимой связи. Ответ на вопрос «Кто мной управляет?» логически отличен от ответа на вопрос «Насколько вмешивается власть в мои дела?». Именно в этом различии и состоит в конечном счете огромная дистанция между понятиями негативной и позитивной свободы[54]. «Позитивный» смысл понятия «свобода» появляется тогда, когда мы пытаемся ответить на вопрос: «Кто мной правит?» или «Кто вправе сказать, что я должен делать именно это и быть именно таким?» Связь между демократией и личной свободой гораздо слабее, чем представляется их защитникам. Желание быть себе хозяином или, по крайней мере, участвовать в процессах, которые управляют моей жизнью, может быть столь же глубоким, как и стремление обеспечить себе зону свободного действия. Наверное, исторически оно старше. Но это разные желания. Они настолько различны, что в конце концов привели к великому столкновению идеологий, расколовшему наш мир. Именно это, «позитивное» понимание свободы не как «свободы от», а как «свободы для» — для того, чтобы вести определенный, предписанный образ жизни — приверженцы «негативного» взгляда считают подчас просто благовидным прикрытием безжалостной тирании.

II

Понятие позитивной свободы

«Позитивный» смысл слова «свобода» проистекает из желания быть хозяином самому себе. Я хочу, чтобы моя жизнь и мои решения зависели от меня, а не от каких бы то ни было внешних сил. Я хочу быть орудием действия, а не подчиняться чужой воле. Я хочу быть субъектом, а не объектом; следовать собственным соображениям и сознательным целям, а не делать что-то под воздействием внешних причин. Я хочу быть кем-то, принимать самостоятельные решения, выбирать направление действия, а не подчиняться силам природы или другим людям, как будто я вещь, животное или раб, неспособный жить по-человечески, то есть определять и осуществлять собственные задачи, собственную стратегию.

Это, по крайней мере, часть того, что я подразумеваю, когда говорю, что я разумен и что разум отличает меня, человека, от остального мира. Превыше всего считать себя мыслящим, наделенным волей, активным существом, несущим ответственность за свой выбор и способным его обосновать, ссылаясь на свои идеи и цели. Б той степени, в какой мне представляется, что это так и есть, я чувствую себя свободным — и наоборот.

Свобода быть хозяином себе и свобода от того, чтобы мой выбор определяли другие, при поверхностном взгляде могут казаться одной и той же мыслью, выраженной утвердительно и отрицательно. Однако в историческом плане «позитивное» и «негативное» представления развивались в противоположных направлениях, каждое из которых было по-своему логичным, пока, наконец, не пришли к прямому конфликту.

Прояснить это можно на примере того, как развивалась вполне невинная метафора самостояния. «Я сам себе хозяин», «Я — не раб»; но не могу ли я быть (как говорили платоники и гегельянцы) рабом природы или своих необузданных страстей? И потом, у родового понятия «раб» много подвидов; одни — в политическом или юридическом рабстве, другие — в моральном или духовном. Разве не бывало так, что люди освобождались от духовного рабства или рабства у природы и убеждались, что, с одной стороны, на волю выходит независимое личностное начало, а с другой — что-то попадает под новый гнет? Это личностное начало отождествляют то с разумом, то с «высшей природой», то со способностью предвидеть и ставить задачи, влекущие за собой удовлетворение, то с «истинным», или «идеальным», или «лучшим», или «самостоятельным» Я, которое противопоставляется иррациональным импульсам, неконтролируемым желаниям, низменной природе, искушениям и соблазнам, «эмпирическому» и «раздрызганному» Я, которое уступит любой вспышке желания или страсти и нуждается в строгой дисциплине, иначе невозможно дорасти до своей «истинной» натуры. Пропасть увеличивается. Истинная натура становится больше человека (в обычном смысле); это уже социальное «целое», элементом или частью которого он оказался, — племя, раса, церковь, государство, огромное сообщество живых, мертвых и еще не рожденных. Целостность эту и признают «истинной» натурой, которая, подчиняя непокорных «членов» коллективной или «органической» воле, достигает «высшей» свободы для себя, а значит — для них. О том, как опасны органические метафоры, когда ими оправдывают принуждение одних людей другими, чтобы поднять их на более «высокий» уровень свободы, писали много. Но особую убедительность обретает такой язык, если мы признаем, что возможно, а часто — и оправдано принуждение во имя какой-то задачи (скажем, борьбы с правонарушениями или охраны здоровья), которую люди решили бы сами, будь они не столь невежественными, слепыми и порочными. Легко вообразить, что ты принуждаешь других для их же блага, в их же собственных, а не в своих интересах. Поскольку я знаю их подлинные нужды лучше, чем они сами, они не стали бы сопротивляться, если бы были такими же разумными и мудрыми, как я, и так же хорошо понимали свои интересы. Можно пойти и дальше. Можно сказать, что на самом деле они стремятся к тому, чему по своей косности сознательно противятся, так как в них таится некое мистическое начало — латентная воля или «подлинная» цель. Начало это, хотя ему противоречит все, что они чувствуют, делают и говорят, и есть их «истинная» натура, о которой может не знать их бедное эмпирическое «Я»; и считаться надо только с ее желаниями[55]. Встав на эту точку зрения, я могу игнорировать реальные желания людей и обществ, бесчинствовать, угнетать, мучить их во имя и от имени их «подлинных» натур в твердой уверенности, что какая-то настоящая цель (счастье, исполнение долга, мудрость, справедливое общество, самореализация) должна быть тождественной их свободе — свободному выбору «подлинной», но, увы, часто неосознанной натуры.

вернуться

50

Это — еще одна иллюстрация естественного стремления почти всех мыслителей полагать: то, что они считают хорошим, тесно связано между собой или, по меньшей мере, совместимо. История идей, как и история государств, изобилует примерами того, как несовместимые или несоизмеримые элементы перед лицом опасности искусственно соединяют в некую деспотическую систему. Со временем опасность уходит, и между союзниками возникают конфликты, часто взрывающие эту систему, нередко — к великому благу для человечества.

вернуться

51

См. ценную информацию в кн.: Villey Michel. Leçons d'histoire de la philosophie du droit (Paris, 1957), где понятие прав личности возводится к Оккаму.

вернуться

52

Христианская (и иудейская, и мусульманская) вера в абсолютную власть божественных или естественных законов или в равенство всех людей перед Богом весьма отлична от веры в свободу жить по собственному усмотрению.

вернуться

53

Действительно, можно сказать, что в Пруссии Фридриха Великого или в Австрии Иосифа II людей творческих, оригинальных, наделенных воображением, да и вообще всякого рода меньшинства меньше преследовали и угнетали и официальные институты, и неформальные обычаи, чем бывало и в более ранних, и в более поздних демократиях.

вернуться

54

«Негативная свобода» трудно поддается измерению в каждом конкретном случае. На первый взгляд, ее объем зависит просто от возможности выбирать, по крайней мере, одну альтернативу. Тем не менее не всякий такой выбор одинаково свободен или свободен вообще. Если в условиях тоталитарного государства я предаю товарища под угрозой пытки или просто из страха потерять работу, я с полным основанием могу сказать, что мой поступок свободным не был. Однако выбор я сделал и, по крайней мере — теоретически, мог предпочесть смерть, пытку или тюрьму. Само существование альтернатив, таким образом, недостаточно для того, чтобы мои действия были свободными (хотя они могут быть добровольными) в нормальном смысле этого слова. Объем моей свободы, по-видимому, зависит от (а) количества открывающихся возможностей (хотя сосчитать их можно только на глаз, так как возможности — не дискретные, подлежащие счету объекты, вроде яблок); (б) того, легко или трудно осуществить эти возможности; (в) того, насколько они важны по сравнению с другими для моего жизненного плана, с учетом моего характера и обстоятельств; (г) того, способны ли намеренные человеческие действия раскрыть или блокировать их; (д) того, наконец, как ценит различные возможности не только сам субъект, но и общество, в котором он живет. Все эти величины нужно «интегрировать», и мы получим решение, всегда приблизительное и спорное. Вполне вероятно, что существует много несоизмеримых разновидностей и степеней свободы, и они не могут расположиться на одной шкале измерений. Более того, когда речь идет об обществе, встают такие (логически абсурдные) вопросы, как: «Увеличит ли некое X свободу какого-нибудь А больше, чем свободу, которой пользуются В, С и D, вместе взятые?» Такие же трудности возникают, если применить утилитарные критерии. И все же, не требуя точности, мы вправе сказать, что средний подданный короля Швеции сегодня (1956 год) значительно свободнее, чем средний гражданин Испании или Албании, Нужно сравнивать образы жизни в их целостности, хотя правильность такого сравнения и истинность выводов обосновать очень трудно или невозможно. Но непроясненность понятий и множественность используемых критериев — свойства обсуждаемого предмета, а не наших методов измерения или нашей неспособности к точному мышлению.

вернуться

55

«Идеал подлинной свободы дает всем без исключения членам человеческого общества максимальную возможность улучшить свою натуру», — говорил Т. Х. Грин в 1881 г.: Lecture on Liberal Legislation and Freedom of Contract. P. 200 // Green Т. Н. Lectures on the Principles of Political Obligation and Other Writings / Ed. Paul Harris and John Morrow. Cambridge, 1986. Здесь смешиваются свобода и равенство, а главное — из этого следует, что, если человек выбирает удовольствие, которое (на чей взгляд?) не улучшит его натуры (какой именно?), то выбор его не «подлинно» свободен, и, получив отказ, он ничего не потеряет. Грин был настоящим либералом, но немало тиранов могло бы использовать его формулу, чтобы оправдать наихудшие способы угнетения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: