Макиавелли должен был как-то отнестись и к христианским добродетелям — смирению, терпению, устремленности к другому миру, надежде на спасение. Он понимал, что в государстве римского типа, которое ему гораздо больше нравилось, эти качества не в почете. Те, кто живет по евангельским образцам, непременно попадут под безжалостную власть людей, способных восстановить и возглавить ту республику, какую он хотел бы видеть. Макиавелли не осуждал христианские ценности, он просто видел, что две эти морали несовместимы, и не признавал всеобъемлющего критерия, который помог бы решить, какая жизнь правильнее. Никакое согласие между римским мужеством и христианской немощью для него невозможно. Решать он оставляет нам, а сам знает, что предпочел.
Читая его, я открыл идею, которая меня поразила: не все высшие ценности, которыми живет и жило человечество, совместимы друг с другом. Идея эта подорвала мои прежние убеждения, основанные на philosophia perennis[1], гласящей, что между истинными ценностями нет конфликтов, между истинными ответами на главные вопросы нет противоречий.
Потом я натолкнулся на «Scienza Nuova»[2] Джамбаттисты Вико. Тогда в Оксфорде едва о нем слышали, но один философ, Робин Колингвуд, перевел книгу Кроче и уговорил меня ее прочесть. Тут я тоже увидел нечто новое. Вико, насколько я понимаю, думал о последовательности человеческих культур. Каждое общество по-своему видит реальность, то есть тот мир, в котором оно живет, само себя, свои отношения к прошлому, к природе и к своим целям. Такое видение живет во всем, что делают, думают или чувствуют члены этого общества, — в словах, в формах языка, в образах и метафорах, с помощью которых они общаются, в формах религиозного служения, в институтах. Все это воплощает и несет в себе их образ реальности. Этот образ изменяется с каждой новой социальной структурой. У каждого общества — свои дары, ценности, способы творчества, они непереводимы; все надо понять в его собственных терминах — понять, но не всегда принять.
Наши наставники, греки гомеровской эпохи, были жестокими, грубыми, безжалостными варварами; но они создали «Илиаду» и «Одиссею», чего мы в наши просвещенные времена сделать не можем. Их великие достижения принадлежат только им. Когда образ мира меняется, исчезают особенные, только ему свойственные возможности созидания. У нас есть наши науки, наши мыслители и поэты; но не существует лестницы, по которой можно было бы взойти от античности к современности. Бессмысленно говорить, что Расин — лучше Софокла, Бах — хуже Бетховена, а, скажем, импрессионисты — вершина, которой хотели и не смогли достичь художники Флоренции. Ценности этих культур различны и не всегда совместимы. Вольтер ошибался, когда думал, что все образцы Просвещения, которые светятся во тьме, — классические Афины, ренессансная Флоренция, Франция grand siècle[3] и его собственного века — одинаковы в своих ценностях и идеалах[4]. Рима, который представлял себе Макиавелли, тоже никогда не было. Для Вико есть много цивилизаций, и у каждой свой уникальный образ (он объединил их в повторяющиеся циклы, но это сейчас неважно). Макиавелли пришел к идее двух несовместимых воззрений, а у Вико каждая из множества культур сформирована уникальными ценностями. Культуры различаются не средствами, а целями, самыми главными из целей; различаются не во всем — ведь все они человеческие, — но в самых глубоких, неустранимых основаниях, которые нельзя сочетать ни в каком финальном синтезе.
После этого я, естественно, обратился к немецкому мыслителю XVIII в. Иоганну Готфриду Гердеру. Вико думал о последовательности цивилизаций; Гердер пошел дальше и сравнил национальные культуры разных стран и эпох. По Гердеру, у каждого общества — свой центр тяжести. Если мы хотим понять скандинавские саги или библейскую поэзию, мы не должны применять к ним эстетические критерии, разработанные парижскими критиками в XVIII в. То, как люди живут, думают, чувствуют, беседуют; одежды, которые они носят, песни, которые они поют, боги, которым они поклоняются, их обычаи и привычки — вот что создает сообщества. У каждого сообщества — свой «образ жизни». В чем-то они могут напоминать друг друга, но греки отличаются от немецких лютеран, а китайцы — от тех и от других. То, к чему они стремятся, чего боятся, чему поклоняются, вряд ли хоть в чем-то сходно.
Этот взгляд назвали культурным или моральным релятивизмом. Так мой друг Арнальдо Момильяно, которым я искренне восхищаюсь, определил и Вико и Гердера. Он ошибался. Это не релятивизм. Представители нашей культуры могут с помощью воображения понять ценности, идеалы и самую жизнь другой культуры, даже отдаленной во времени или пространстве (Вико называл это entrare[5]). Они могут этих ценностей не принять, но, если их сознание достаточно открыто, они почувствуют, что полноценный человек способен жить ценностями, глубоко отличными от наших; сочтут такого человека достойным общения; поймут, наконец, что другие ценности для других людей — тоже ценности, они связаны с их жизненными целями, и, достигнув их, люди эти тоже получали радость.
«Я люблю кофе, вы любите шампанское. У нас разные вкусы. Больше сказать нечего». Вот это релятивизм. Но идея Гердера, да и Вико, в другом; я назвал бы ее плюрализмом. Есть много разных целей, к которым люди могут стремиться, оставаясь вполне разумными, полноценными людьми, способными понимать друг друга, сочувствовать друг другу и давать друг другу свет. Мы обретаем свет, читая Платона или средневековых японских авторов, хотя их миры и мировоззрения очень далеки от нашего. Конечно, если бы между нами и этими далекими личностями не было ничего общего, цивилизации были бы замкнуты в непроницаемых пузырях и мы бы вообще не могли их понять; так и считает Шпенглер. Общение между культурами, разведенными во времени и пространстве, возможно, ибо то, что делает людей людьми, едино для них и служит мостом между ними. Но у нас — наши ценности, у других — другие. Мы вправе критиковать и осуждать ценности других культур, но не должны притворяться, будто совсем не понимаем их, или видеть в них субъективные создания каких-то существ, которым нечего сказать нам, поскольку у них другая жизнь и другие вкусы.
Мир объективных ценностей существует. Речь идет о целях, к которым люди стремятся и по отношению к которым все остальное — лишь средства. Я не слеп к тому, что ценили греки. Их ценности — не мои, но я могу представить себе, что они значат. Я могу уважать их и восхищаться ими, могу даже вообразить, что стремлюсь к ним, хотя это не так, я этого не хотел бы и, вероятно, не смог бы, если бы захотел. Формы жизни различны. На свете много нравственных принципов и целей, но не бесконечно много; все они должны вписываться в человеческий кругозор, иначе они выходят за пределы человеческого. Если я найду людей, которые поклоняются деревьям не потому, что это символы плодородия, не потому, что у этих божьих созданий есть своя жизнь и тайная сила, не потому, что роща посвящена Афине, а потому, что деревья — деревянные; если я их найду и спрошу, в чем тут дело, а они ответят: «Ну, это же древесина!», я их просто не пойму. Они, конечно, люди, но я не могу с ними общаться, между нами — стена. Для меня они как бы и не люди. Я не могу назвать их ценности субъективными, если не могу представить, что значит жить их жизнью.
Ясно, что ценности могут сталкиваться, именно поэтому цивилизации несовместимы. Несовместимы могут быть культуры, и группы внутри культуры, и мы с вами. Вы верите, что правду надо говорить всегда, независимо от обстоятельств; я считаю, что правда бывает слишком обидной и разрушительной. Мы вольны обсуждать наши точки зрения, но в конце концов может оказаться, что ваши цели не совпадают с целями, которым я посвятил свою жизнь. Ценности могут сталкиваться даже в одном и том же сердце, но из этого не следует, что одни из них — верные, а другие — нет. Суровая справедливость — абсолютная ценность для многих, но она несовместима с милосердием, которое в конкретных случаях не менее ценно для тех же самых людей.
1
вечной философии (лат).
2
новую науку, новое знание (ит.).
3
великого века (фр.). Имеется в виду эпоха Людовика XIV.
4
Вольтеровская концепция просвещения, одинакового везде, где оно есть, ведет к неизбежному выводу, что Байрону понравилось бы сидеть за одним столом с Конфуцием, Софокл хорошо бы себя чувствовал во Флоренции XIV в., а Сенека — в салоне мадам дю Деффаи или при дворе Фридриха Великого.
5
входить, войти (лат.).