Крестьянин засевал овес;
То видя, Лошадь молодая
Так про себя ворчала, рассуждая:
«За делом столько он овса сюда принес!
Вот, говорят, что люди нас умнее.
Что может быть безумней и смешнее,
Как поле целое изрыть,
Чтоб после рассорить
На нем овес свой попустому?
Стравил бы он его иль мне, или гнедому;
Хоть курам бы его он вздумал разбросать,
Все было б более похоже то на стать;
Хоть спрятал бы его: я видела б в том скупость;
А попусту бросать! Нет, это просто глупость».
Вот к осени меж тем овес тот убран был,
И наш Крестьянин им того ж Коня кормил.
На Щуку подан в суд донос,
Что от нее житья в пруде не стало;
Улик представлен целый воз,
И виноватую, как надлежало,
На суд в большой лохани принесли.
Судьи невдалеке сбирались;
На ближнем их лугу пасли;
Однако ж имена в архиве их остались:
То были два Осла,
Две Клячи старые да два иль три Козла;
Для должного ж в порядке дел надзора
Им придана была Лиса за Прокурора.
И слух между народа шел,
Что Щука Лисыньке снабжала рыбный стол;
Со всем тем, не было в судьях лицеприязни,
И то сказать, что Щукиных проказ
Удобства не было закрыть на этот раз.
Так делать нечего: пришло писать указ,
Чтоб виноватую предать позорной казни
И, в страх другим, повесить на суку.
«Почтенные судьи! — Лиса тут приступила,—
Повесить мало, я б ей казнь определила,
Какой не видано у нас здесь на веку:
Чтоб было впредь плутам и страшно и опасно —
Так утопить ее в реке». — «Прекрасно!» —
Кричат судьи. На том решили все согласно,
И Щуку бросили — в реку!
Вечерний звон, вечерний звон!
Как много дум наводит он
О юных днях в краю родном,
Где я любил, где отчий дом,
И как я, с ним навек простясь,
Там слушал звон в последний раз!
Уже не зреть мне светлых дней
Весны обманчивой моей!
И сколько нет теперь в живых
Тогда веселых, молодых!
И крепок их могильный сон,—
Не слышен им вечерний звон.
Лежать и мне в земле сырой!
Напев унылый надо мной
В долине ветер разнесет;
Другой певец по ней пройдет,
И уж не я, а будет он
В раздумье петь вечерний звон!
Подкопы взорваны — и башни вековые
С их дерзкою луной
{98} погибель облегла;
Пресекла в ужасе удары боевые
Осенней ночи мгла.
И в поле тишина меж русскими полками;
У ружий сомкнутых дымилися костры,
Во тьме бросая блеск багровыми струями
На белые шатры.
В раздумьи я смотрел на пламень красноватый;
Мне раненых вдали был слышен тяжкий стон;
Но, битвой утомясь, под буркою косматой
Уснул, — и вижу сон.
Мне снилось, что, простясь с военною тревогой,
От тех кровавых мест, где буйство протекло,
Поспешно я иду знакомою дорогой
В родимое село.
Мне церковь сельская видна с горы высокой,
И Клязьмы светлый ток в тени ракит густых,
И слышу песнь жнецов, и в стаде лай далекий
Собак сторожевых.
Я к хижине сходил холмов с крутого ската,
Разлуки тайный страх надеждой веселя,—
И дряхлый мой отец, тотчас узнав солдата,
Вскочил без костыля.
В слезах моя жена мне кинулась на шею,
Мила, как в день венца, и сердцу, и очам;
Малютки резвые бегут ко мне за нею:
Сосед пришел к друзьям.
«Клянусь, — я говорил, склонен на то родными,—
Теперь я к вам пришел на долгое житье!»
И дети обвили цветками полевыми
И штык мой, и ружье.
Я милых обнимал… но пушка вестовая
Сон тихий прервала, и в сечу мне лететь!
И к Варне понеслась дружина удалая…
Иль там мне умереть?
Однажды вечерел прекрасный летний день,
Дышала негою зеленых рощей тень.
Я там бродил один, где синими волнами
От Кунцевских холмов, струятся под Филями,
Шумит Москва-река; и дух пленялся мой
Занятья сельского священной простотой,
Богатой жатвою в душистом тихом поле
И песнями жнецов, счастливых в бедной доле.
Их острые серпы меж нив везде блестят,
Колосья желтые под ними вкруг лежат,
И, собраны жнецов женами молодыми,
Они уж связаны снопами золотыми;
И труд полезный всем, далекий от тревог,
Улыбкою отца благословляет бог.
Уж солнце гаснуло, багровый блеск бросая;
На жниве кончилась работа полевая,
Радушные жнецы идут уже домой.
Один, во цвете лет, стоял передо мной.
Его жена мой взор красою удивляла;
С младенцем радостным счастливая играла
И в кудри темные вплетала васильки,
Колосья желтые и алые цветки.
А жнец на них смотрел, и вид его веселый
Являл, что жар любви живит удел тяжелый;
В отрадный свой приют уже сбирался он…
С кладбища сельского летит вечерний звон,—
И к тихим небесам взор пылкий устремился:
Отец и муж, душой за милых он молился,
Колена преклонив. Дум набожных полна,
Младенца ясного взяла его жена,
Ручонки на груди крестом ему сложила,
И, мнилось, благодать их свыше осенила.
Но дремлет всё кругом; серебряный туман
Таинственной луной рассыпан по снопам,
Горит небесный свод нетленными звездами,—
Час тайный на полях, час тайный над волнами.
И я под ивою сидел обворожен,
И думал: в жатве той я видел райский сон,
И много с той поры, лет много миновало,
Затмилась жизнь моя, — но чувство не увяло.
Томленьем сокрушен, в суровой тме ночей,
То поле, те жнецы — всегда в душе моей;
И я, лишенный ног, и я, покинут зреньем,—
Я сердцем к ним стремлюсь, лечу воображеньем,
Моленье слышу их, — и сельская чета
Раздумья моего любимая мечта.