— И то верно. Богатым черти деньги ковали… Бывало, я по этому тракту полицейского пристава возил на паре вороных. По лету одна идет в пристяжку, по зиме — гусем. Под дугой колоколец. Ух ты! Пыль коромыслом. В ушах ветер свистит!

— Хорошего заработка лишились.

— Лошадей любил. Из-за них.

— То, что сейчас получаете, большая разница?

— А вот такая, Михаил Иванович: в Ильинском-то, в чайной, вы меня рядом с собой посадили. Что себе заказывали, то и мне. А в то время я на улице оставался. Лошади дрожали, и я с ними дрожал. Бывало, час ждешь, другой. И никто тебя не спросит, сыт или голоден, тепло тебе аль холодно.

Калинин, откинувшись на задок саней, высвободил руки. Снял очки, дохнул на толстые стекла, протер их и, надев, стал любоваться родной природой. А любоваться было чем. Миновали небольшую гривку ольхового леса. Опять перед ними стлалось чистое, поле. Сквозь низкие облака проглянуло солнце. Подарило нежную и добрую ласку, но не согрело. На просторе пришлось повыше поднять воротник.

Игнат, глянув из-под рукавицы на дорогу, забеспокоился:

— Парнишка впереди. Должно быть, побирушка. Да уж очень хромает. Не будет вам тесно, Михаил Иванович, так посажу хромого.

— Нет, мне не будет тесно.

— Тяжести в нем десять фунтов.

— Непременно посадите, — ответил Калинин и подался к одной стороне.

Парнишка с радостью опрокинулся в сани. Заморгал слипшимися на холоде ресницами, счастливо заулыбался. Хотел что-то сказать, да не послушались губы. Калинин прикрыл его полой тулупа с той стороны, откуда сек ветер. Желтый полушубок на мальчонке был далеко не нов, на ногах короткие женские валенки. Нос, надранный морозом, краснел. На голове лисий треух, должно быть, дедов.

— Что же тебя плохо в дорогу собрали? Не застегнули, не подпоясали. И шея голая, — участливо спросил Калинин.

Игнат, откашлявшись, забранился:

— Подумали мы: идет-ковыляет побирушка. А у тебя и сумы нет. Что с ногами-то?

— Мамка такого родила, — ответил паренек и замолчал.

Михаил Иванович умел с ребятами быть ласковым.

— Жмись ко мне, жмись. Как звать-то? Дом твой где?

— Гринька Чугуев. Из Ершовки.

Парнишка почуял, что сел надежно, едет с хорошими людьми. А тулуп, что стена: ветер дуй, сколь хочет! Оттаял. Задергал под носом варежкой.

— Тятьку разыскиваю. Три дня, как ушел из дома, и нет и нет.

— Куда же твой тятька ушел?

— В Троице-Кочки, с шерстью. Валенки выменивать. Мне, Ксюше и Любашке. А хватит шерсти — и мамке. У нее тоже протоптались.

— А Троице-Кочки, малый, мы проехали, — сказал кучер Игнат.

— Знаю, что проехали. А если его там нет, мамка наказывала пройти в Гайново.

— А если и в Гайнове нет, тогда что? — спросил Калинин.

— Ну, значит, в Торицах.

— Туда пойдешь? Это далеко.

— A-а, зашел, так уж все равно, только бы найти. Шерсть бы не прогулял. Он пьянчужка. Все тащит из дома. И не говори, изобьет. Когда приходит пьяный — прячемся. Летом за двором в крапивнике, а зимой залезаем на поветь.

— Унять надо его.

— Не дается.

Калинин еще раз пожалел:

— Тебе б, Гринька, за партой сидеть, а ты вот студишься. Одетый налегке, меряешь версты.

— В школу мы ходим по очереди: Любка, Ксюшка и я. Сегодня пропуск. Валенки одни. Вот эти самые, — он указал себе на ноги. — Вырасту большой, за все ему отплачу. Молотком.

— Ну, уж и молотком.

— Того стоит. — Голос у Гриньки осекся, из глаз вырвались слезы.

Михаил Иванович сурово надвинул брови, задумался.

— По лету землю у нас перемеряли — тятька за богатых глотку драл. Мамка ему говорит: «Не за ту оглоблю тянешь. Своей выгоды не понимаешь». По едокам нужно нам пять мерок, а дали меньше.

— А он что?

— Ему все равно. Он такой: встанет поутру с постели, поведет носом: откуда водкой или самогоном пахнет, туда и хлесть. Дождь на улице, слякоть, он пойдет. Возвратится чушкой.

— Да. Это очень плохо.

— Куда уж еще! — Гринька высморкался в варежку. — Как бы я был пограмотнее, написал бы в Москву Ленину или Калинину. За мамку бы они заступились. Дали бы отцу вздрючку. Калинин-то с нашей стороны. До революции в Петербурге работал, а на родину к отцу и матери приезжал. Всех здесь знает, и его все знают, взрослые и поменьше.

Тут кучер Игнат, ухмыльнувшись, спросил:

— И ты знаешь?

— Знаю.

— Видел, что ли? Чай с ним пил?

— Видеть не видел и чаю не пил с ним, а знаю.

Конечно, если бы Гринька признал, с кем едет на этих скрипучих санях, сразу бы переменился. Как ни боек, а присмирел бы. А то разговорился — не унять.

— Была бы поближе Москва, сам бы я к Калинину заявился. Так и так. Вы, товарищ Калинин, наш земляк, посодействуйте. Первым делом самогонщиков по харе и в тюрьму. Беднякам: дяде Ивану, дяде Трофиму, Сереге Пронину, ну и нам, Чугуевым, по казенной лошади. Плуга у нас тоже нет. Школу постройте в Ершовке: ходить ребятам в Ильинское нужны валенки, а где их наберешься, валенок-то!

Подумал.

— И вот еще, хорошо бы на всю нашу деревню бочку керосина. Вечерами уроки готовить.

— Побрякушка ты, — сказал Игнат.

— А вот и нет. Зря не брякаю.

Калинин добродушно посмеивался. По-родственному прижал к себе паренька. Игнату указал пошевеливать вожжами.

В Гайнове Гринька слез с подводы. Распрощался. Сказал спасибо. Поправил треух на голове и сразу направился в чайную, дымившуюся трубой у дороги. По его догадкам, здесь сидит за столом захмелевший отец.

У Михаила Ивановича часы в жилетном кармане тикали и тикали. По приметам, следовало бы ехать проселками, попрямее, и тогда Верхняя Троица не за горами. Но оказалось, проселки сильно заснежены. Добираться решили через Вереинку и Горицы. А зимний день — не летний. Упустишь час, уже темно. Игнат смахнул с плеч тулуп, перепоясал кушак на поддевке и еще усерднее стал погонять Карюху.

— А парнишка-то, Михаил Иванович, обдурил нас.

— Это в чем же?

— Догадайтесь.

— Не могу.

— Слез и побежал. И вовсе он не хромой.

— Это все равно, подвезти надо, — ответил Калинин, не переставая думать теперь о том, что побыть с матерью придется ему самую малость. Этакая издержка времени! Ехали, ехали, а версты те же.

Но как ни был путь длинен, как ни торопились, а в ближайшем селении он попросил кучера остановиться.

— Поправьте упряжь. Я позвоню в Ильинское, чтобы там местная власть наведалась в Ершовку к Чугуевым.

Игнат хлопнул себя по коленям:

— Дивлюсь, Михаил Иванович, до всего вам дело!

ПО УТРЕННЕЙ РОСЕ

Во дворе и на усадьбе Калининых все тихо и смирно. Летом здесь встают рано, ложатся поздно; жизнь течет обычным чередом. И вдруг звонко застучит молоток: тук, тук, тук… На заре слышится это с края на край деревни.

— Ну, сам приехал, — толкуют мужики. — Хоть и президент Советской власти, сидит в Кремле, принимает послов разных стран, а свое крестьянское дело не забыл: готовит косу.

Дом с огородом, сарай и амбар Калининых на самом берегу реки Медведицы. На плесе с вечера начинает клубиться и подниматься туман. По травам разливается густая роса, обжигающая холодом босые ноги. Ночью с ржаных полей перепела извещают: «Косить пора! Косить пора!»

Как только зазвенят на улице косами, Михаил Иванович дома не усидит. Отточит косу и — на луг.

— Выходили бы вы из дома попозднее, — скажут ему сельчане.

— Отчего попозднее?

— Оттого — вы наш гость.

— Э-э, нет! Роса сойдет — косец домой идет, — поправляя на носу очки в тоненькой серебряной оправе, отвечает он.

В белой рубашке, с расстегнутым воротом, подпоясанный ремешком, Михаил Иванович встает в ряд с мужиками. На ремешке прикреплен лопаточник из бересты, в нем брусок — точить косу. Острая коса на широком размахе как бы захлебывается: «Жвик, жвик, жвик!» Из-под косы складываются большие и малые валки — у кого какая сила.

Один раз вот так косил Калинин и видит: машет косой невдалеке белобрысый мальчонка — сын вдовы Макахиной. Запарился. Шея вся в поту, и рубашка на нем не надувается парусом, как у других, а прилипла к телу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: