Диссиденты обличали всех партийных бюрократов, не делая различий между поколением Брежнева и нашими ровесниками — последние в нападках на диссидентов были так же безжалостны, как и их старшие товарищи. Мы не верили, что человек может оставаться преданным идеалам «оттепели» и одновременно получать чины и звания в такой циничной и коррумпированной организации, как Коммунистическая партия. Поначалу, в конце шестидесятых, общественное мнение было на стороне диссидентов, но год от года эта поддержка ослабевала, и к середине восьмидесятых, когда большинство инакомыслящих оказалось или в тюрьмах, или в изгнании, о нас просто забыли.
В 1985 году, когда к власти пришел Горбачев, никто и предположить не мог, что он воспользуется нашими идеями двадцатилетней давности. Скорее можно было ожидать, что он останется в плену своего многолетнего опыта партийного функционера, сводящего на нет любые благие намерения. Распознать шестидесятника в новом советском руководителе было нелегко. Однако с приходом Горбачева многие функционеры выступили в поддержку реформ, напоминавших «пражскую весну». Генерального секретаря поддержала и интеллигенция — те, кто молчал двадцать лет после вторжения в Чехословакию, сохраняя нейтралитет и ожидая своего часа. Но никто из диссидентов не присоединился к его команде. Слишком велик был раскол между отверженными и истеблишментом; наше духовное различие было непреодолимо.
В феврале 1986 года Горбачев заявил, что в СССР нет политзаключенных и что Андрей Сахаров — душевнобольной. Позже он признал, что кризис советской экономики нельзя преодолеть без реорганизации политической системы и единственный путь осуществления реформ лежит через соблюдение прав человека и верховенство закона. Этими заявлениями он фактически разрушил опоры советского строя. Временами он пользовался нашими лозунгами и заимствовал наши идеи, но мы не держим обиды на Горбачева и его соратников за то, что они не ссылались на нас как на первоисточник. Наши идеи обрели новую жизнь.
Теперь мы знаем, что такие идеи общеизвестны на Западе, да и в российском прошлом иногда бывали слышны. Мы зажгли огонек свободы и поддерживали его все двадцать лет брежневского правления. Мои сверстники, те, кто сохранил свои души в годы застоя, присоединились к перестройке. Все мы пережили горечь сталинской эпохи, и наш общий опыт давал надежду, что это потепление будет чем-то большим, чем оттепель в середине зимы.
Глава 1
На моем столе — фотография родителей, сделанная в 1926 году. Им по девятнадцать лет. По революционной моде оба одеты в косоворотки. Они вышли из бедных семей, были комсомольцами. Революция дала им возможности, которых никогда не было у их предков: отец изучал экономику, мама — математику. Можно сказать, моим родителям повезло.
Я росла в уверенности, что награждена судьбой жить в счастливой стране, где дети окружены отеческой заботой вождя. Правда, родители никогда его при мне не славили, но я постоянно слышала о «мудром, родном и любимом» — и по радио, и на детских утренниках — повсюду:
Помню, как однажды, еще дошкольницей, я глядела на котенка и думала, какая я счастливая, что я человек. Было бы ужасно родиться котенком, жить только инстинктами, не иметь мыслей. Это привело меня к дальнейшим рассуждениям: а что, если бы я родилась в капиталистической стране, где все несчастны? А если бы я родилась у других родителей? К концу этих умственных упражнений я почувствовала себя счастливой. Не только потому, что родилась человеком, но и потому что мои родители, Михаил Славинский и Валентина Ефименко, — самые лучшие в мире родители. А моя страна, Союз Советских Социалистических Республик, — самая лучшая, самая прогрессивная страна в мире. Я — избранница судьбы.
В 1935 году, вскоре после того как я поступила в первый класс, отец принес домой карту мира. Она была огромна. Должно быть, у Сталина и Гитлера были такие же. Карта закрыла всю стену над моей кроватью. Я взяла у мамы булавки, привязала к ним красные ленточки и стала отмечать линии фронта в Испании, где «наши» боролись с фашизмом. Я спала под этой картой и мечтала о славных битвах в далеких краях с романтическими названиями: Мадрид, Толедо, Валенсия, Барселона, Герника, Теруэль. Я знала, что Испания — это поле боя мировой революции, и после нашей победы испанские дети станут такими же счастливыми, как я. Когда вам восемь лет и вы живете в лучшей в мире стране, вам хочется поделиться своим счастьем с другими.
Каждое утро мои родители открывали «Правду» и читали военные репортажи, после чего мы — разочарованные — сдвигали булавочные флажки вверх, к французской границе. «Наши» несли потери, но я продолжала надеяться, что наступит день, когда мы передвинем флажки на карте вниз. В то время я ходила в красной пилотке-«испанке», точно такой, какие носили республиканцы.
Мама работала в Институте математики Академии наук, и я посещала драмкружок для детей сотрудников. Мне дали роль испанской девочки Аниты. Она произносила одну фразу: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Во дворе, где мы с ребятами играли в казаки-разбойники, и «казаки», и «разбойники» при встрече поднимали правую руку со сжатым кулаком и выкрикивали: «Но пасаран!» («Не пройдут!»).
В школе мы читали повесть о пионере-герое Павлике Морозове. Обнаружив, что его отец, председатель сельсовета, сговорился с кулаками утаивать часть зерна от инспектора по продразверстке, Павлик сообщил об этом властям. Враги народа убили Павлика. Я не могла представить себя на его месте. Не только потому, что знала: мои родители — честные советские граждане, но и потому, что даже вообразить страшно, как можно доносить на родителей.
Не знаю, понимал ли это товарищ Сталин, но советский человек — новая разновидность людей, лишенных пережитков буржуазного индивидуализма, — воспитывался, как правило, бабушкой. Пока наши мамы учились в университетах и сидели на комсомольских собраниях, бабушки с нежностью качали внуков в колыбелях и напевали песни, которые они слышали от своих матерей в те времена, когда большевики еще только появлялись на свет. В души детей исподволь проникали вечные ценности, зачастую прямо противоречившие символам новой эры. Тому пример — мое инстинктивное неприятие Павлика Морозова.
Мое раннее детство прошло в Останкино. Тогда это была далекая окраина Москвы. В двухэтажных деревянных бараках, наспех построенных километрах в двух от трамвайной линии, жили рабочие завода «Калибр»; большинству было немногим за двадцать. Они уехали из деревень в начале коллективизации и, найдя работу и жилье в городе, перевезли своих матерей — ухаживать за детьми.
Бабушкам тогда было лет под сорок. Моей было сорок два года, когда я родилась, и сорок шесть, когда она переехала к нам в Москву. Звали ее Анетта Мариэтта Розалия Яновна Синберг. Она была из эстонских крестьян, но родилась в Крыму, где ее предки поселились во времена Екатерины Великой, когда Крым был присоединен к России. В девятнадцать лет она вышла замуж за украинского коробейника Афанасия Ефименко. Осталось невыясненным, как они смогли договориться о женитьбе. Бабушка не говорила ни по-русски, ни по-украински, а мой будущий дед ни слова не знал по-эстонски. Конечно, ключом к разгадке может служить ее внешность — была она высокая и стройная, с тяжелой каштановой косой, с неторопливой и плавной походкой.
Бабушке нравилась «власть Советов» по своим личным соображениям. В 1913 году, когда ей было двадцать девять, дед скончался от гангрены, оставив ее вдовой с тремя детьми. У нее не было ни профессии, ни надежды дать детям образование.
«Если б не революция, кто бы выучил моих детей?» — не раз повторяла она. После революции мама стала математиком, а ее сестра Женя, моя тетя, — инженером.