Мина различила шорох, перестук шагов на лестнице, глухой мужской голос… У сестры — снова ночной гость. Зажгла ночник, спустила ноги на пол. Круг света выхватил изголовье железной кровати, тумбочку, стакан с недопитой водой, мятый платок. Облатка таблеток лежала рядом со стаканом. Мина раскрыла ее, двумя пальцами вытянула таблетку. осторожно положила на язык, подумала, передвинула поглубже, взяла стакан, заглотнула воду. Не спится, таблетка должна помочь.

Она сидела на краю постели, прислушиваясь. Но было тихо — так настороженно, нестерпимо тихо, что Мина вдруг поняла: в доме никто не спит. Ни Залман, ни Христя в своей каморке в подвале, ни те двое. И Залман не выдержит, спустится к Христе. Потушив свет. Мина выглянула в коридор… Да, вот он появился в дальнем его конце, выскользнул из кабинета в своей ночной пижаме. Его контур отчетливо виден в свете луны, на фоне окна. Остановился, взглянул в сторону спальни Мины — она отпрянула. Казалось, он смотрит на нее в упор! Что за глупости, Залман ничего не видит, она ведь потушила свет. На лестнице — шмяк шлепанцев о камень, и внизу, в темном нутре дома глухо стучит дверь…

Снова села на кровать, прислушалась. Где-то в районе Старого города резко прозвучал хлопок выстрела, за ним еще и еще. Загудел, приближаясь, мотор. Свет фар метнулся по потолку. В ночной рубашке, скрывавшей ее маленькое полное тело, Мина встала, подошла к окну. Армейский джип на полном ходу свернул с Невиим, резко затормозил у подъезда больницы. Мина видела лишь тени, метавшиеся у входа. Набирая скорость, машина помчалась к выезду на Яффо, свернула к Старому городу.

В ночи что-то зрело, наливалось темнотой, пузырилось, лопалось, волны тоски и страха накатывали на дома, проникали сквозь стены, и люди просыпались, ворочались, выглядывали в окна. Мине показалось, что кто-то стоит за темным окном верхнего этажа больницы и хочет разглядеть ее, но не может, и она лишь догадывается, что он — там, и тоже не спит…

Белый круг луны, стена, очерк кипариса на темном фиолете неба. Старец с морщинистой, стянутой к скулам кожей, опираясь на палку, ползет мимо ворот. На голове — круглая черная шапка, черное платье болтается на тощем теле. Дошел до угла, свернул в проулок, где Эфиопская церковь.

Стенли выходит из двери, делает мне рукой отмашку как вахтенный на корабле: резко, сверху вниз. Последние американцы, нестерпимо долго сидевшие за пустым уже столом, гоготавшие, фотографировавшиеся на фоне дома, Стенли, Лены, Игаля (те вежливо смеялись вместе с ними, поочередно щелкали затвором, ночь вспыхивала ослепительным светом), наконец, прошли мимо меня, одарив фарфоровыми улыбками, и я смог захлопнуть ворота.

К дому подкатывает машина. Это Итамар приехал за Леной. И пока я неторопливо расписываюсь в журнале, прислушиваясь к довольным пересмешкам официантов — сегодня они хорошо заработали — Лена, уже успевшая переодеться, выскакивает во двор, спешит к машине светлые волосы до плеч, короткая юбчонка. Хлопок двери, машина срывается с места, ее огни сливаются с другими: непрерывным потоком они движутся по Невиим — настало время разъезда. Я выхожу на улицу и, в последний раз оглянувшись на дом, вижу Стенли: он стоит за стойкой бара и смотрит в окно. Нет, не в окно — так смотрят в себя, печально, болезненно, напряженно. Подносит к губам фужер с темно-красным вином, медленно пьет… Он уйдет последним, оставив ворота открытыми, все равно, теперь кто угодно может войти во двор. Стенли живет где-то рядом, на соседней улице, один.

Автобусы уже не ходят, а я живу не на соседней улице. Спускаюсь вниз по Невиим к Старому городу, сворачиваю на Кинг Дэвид. Раньше здесь лепились друг к другу хибарки, но их снесли, открылся вид на стены Старого города — ночью, подсвеченные прожекторами, они смотрятся как декорации. Я иду мимо отеля Кинг Дэвид, чахлой зелени парка Ха-Поамон, (вот здесь на углу, где бензозаправочная станция, террорист-смертник подорвал автобус, на каменной стене — выцветшие фотографии четырех погибших), вхожу под высокие купы сосен и пихт на Эмек Рефаим[1]. Машин становится все меньше, кафе почти пусты, последние посетители покидают их, хозяева вот-вот отпустят охранников, мающихся у дверей. Что делает сейчас Стенли? Смотрит телевизор, читает газету? А может быть сидит на балконе или у окна, и льется, льется в комнату прохладный ночной иерусалимский воздух…

В первую половину дня, когда посетителей мало, Стенли как бы невзначай то и дело оказывается возле Лены, подкрадывается сзади, нежно оглаживает ее плечи. В четыре часа я ухожу на пересменок, они остаются вдвоем. Все знают: Стенли прислушивается к мнению Лены, с нею никто не спорит. Однажды днем в ресторан пришла дочь Стенли, черноволосая молодая женщина с чертами лица, словно размноженными под копирку, и тяжелой фигурой Они сидели в баре, разговаривали, а Лена, напевая, протирала уже отполированные до блеска столы… Когда я вошел, чтобы расписаться в журнале, Стенли, не докончив фразу на иврите, вдруг заговорил по-английски: «Нет, не думай, что ты в самом деле, какие у меня могут быть дела с этой… — он замялся на секунду и тихо проговорил на идише, — ашиксе…». Губы его дрожали. Ему трудно было произнести это слово, очень трудно, и все же — он пересилил себя.

А Итамар всегда заезжает за Леной, когда получает увольнительную, и они отбывают куда-то в ночь. Однажды на утро после очередной поездки Стенли вызвал Лену во двор. Они стояли возле боковой лестницы, и Стенли говорил и говорил, скулы его набрякли, проступили желваки — он стал похож на старого бульдога. Лена молча слушала его, и так же молча повернулась и ушла в дом. Несколько дней Стенли держался от нее в стороне, но потом поглаживания возобновились.

Сворачиваю в короткий тупик рядом с супермаркетом. В полутьме — сломанная изгородь, тусклый отсвет на рельсах. Если встать посреди деревянных трухлявых досок переезда, даль разомкнется, и впереди будет лишь волна холмов да ржавая колея, поросшая колючками. Весной они зацветают голубыми нежными шарами, и хочется идти по голубому этому ковру туда, где дымка над горизонтом, и море за холмами, и снова — даль.

Где-то там, на склоне ближнего холма, в одном из наскоро построенных домиков, словно гнезда, слепленных из прутьев и комочков глины, есть и моя комната с балконом и окном, мое временное пристанище. Я вернусь туда, зажгу лампу под потолком — белые стены станут еще белее, ночь за окном сгустится. А потом я выключу свет — проступит на стене тень кипариса, растущего под окном, и я закрою глаза, и уйду по трухлявым шпалам далеко-далеко. Я буду идти, пока не устану, лягу в рыжую, спаленную солнцем, пахнущую пряно и сладко, траву, и усну… И мне приснится сон.

— Мар[2] Меир, — говорит Герда, — надо, наконец, расставить книги. Покупатели ничего не могут найти.

Они стоят в полутьме магазина, узкой длинной комнаты, до потолка заваленной книгами. Герда права. Я тоже поначалу ничего не мог найти, когда приехал в Иерусалим и набрел на магазин мара Меира. Правда, самого мара Меира уже не было среди живых. Новый хозяин, медлительный толстяк в кипе, говорящий на иврите с лязгающим американским акцентом, попытался все же исправить положение, но места по-прежнему не хватает, и к полкам можно пробиться лишь сквозь стопы книг, возведенные в некоем подобии порядка Со временем изучив его, я научился ориентироваться среди этих завалов.

— Мар Меир, — говорит Герда, — вы покупаете все подряд. Конечно, вы платите гроши, но книги не продаются. Они не продаются и только занимают место.

Мар Меир сидит за кассой возле двери в своем потертом черном лапсердаке и почесывает спутанную бороду.

— Людям не на что купить еду, и они продают книги. В последнее время я купил много немецких книг. Каждая новая алия добавляет новые книги.

вернуться

1

Эмек Рефаим — центральная улица Мошавы Германит. Район на Юго-Западе Иерусалима, созданный пилигримами из Германии, считавшими себя последователями рыцарей-темплиеров или храмовников (от «темпль» — храм). Первый дом был построен на улице Эмек Рефаим в 1873 году. Сохранился до сих пор.

вернуться

2

Господин (ивр.) — прим. верстальщика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: