— В самом деле? — с некоторым смущением спросил юноша, но тут с мягкой иронией вмешался Фразилас:
— Сезо, всякий раз, отзываясь о Тимоне либо с похвалою, коей он вполне достоин, либо с порицанием, помни, что его душа — невидимка, это нечто особенное! Она живет сама по себе, но она — зеркало для тех, кто сможет на нее взглянуть. Она меняет свой облик в зависимости от того, где находится тело ее властелина. Той ночью, когда Тимон был у тебя, его душа была открыта тебе — и напоминала тебя. Неудивительно, что она тебе понравилась! Сейчас же она больше напоминает Филодема, вот ты и волнуешься и не узнаешь ее. Но душа никогда не может сама себе противоречить, ибо она — нечто эфемерное, она ничто не утверждает, а лишь со всем соглашается.
Тимон бросил на Фразиласа насмешливый взгляд, но промолчал.
— Как бы то ни было, мне надоела ваша болтовня. Нас здесь четыре куртизанки, и с этой минуты мы берем нить беседы в свои руки, дабы не уподобиться бессловесным младенцам, открывающим рот лишь для того, чтобы пососать грудь кормилицы, глотнуть молочка — то есть напиться вашими премудрыми суждениями. Фастина! Ты новенькая в нашей компании, тебе и начинать.
— Прекрасно, — ласково согласился Нократес. — Итак, Фастина, выбирай, о чем ты желаешь побеседовать с нами?
Молодая римлянка потупилась и, мило краснея и жеманясь, промолвила:
— О любви.
— Весьма оригинально! — проговорила Сезо, едва сдерживая смех.
Остальные молчали.
Стол был завален венками и букетами, заставлен кубками и кувшинами. Рабы внесли в плетеных корзинах хлебы, легкие, как пух. На керамических блюдах лежали жирные угри, посыпанные пряностями, и другие столь же соблазнительные яства.
Подали пурпурную дораду, которая, как утверждали, возникла из той же самой пены, что и Афродита, так что это кушанье как нельзя больше подходило для пира куртизанок; затем барабульку, обложенную со всех сторон кальмарами, которые, как известно, увеличивают мужскую доблесть; разноцветных морских ежей, чья икра обладает тем же пленительным свойством. Лежала на блюдах и другая рыба, например, нежные кусочки осьминога и даже брюшко белого ската, округлое, как животик молоденькой красотки.
Это была первая перемена блюд. Гости лакомились самыми лучшими и аппетитными кусочками, оставляя то, что похуже, рабам.
— Итак, любовь, — наконец начал Фразилас. — По-моему, любовь, это слово, которое ничего не означает — и в то же время означает все, ибо в нем заключено два несовместимых понятия: Страсть и Наслаждение. Впрочем, не знаю, как понимает Любовь Фастина.
— Мне нравится, — перебила Кризи, — испытывать наслаждение самой, видя при этом страсть в глазах моих любовников. Давай говорить и о том, и о другом, иначе мне станет скучно.
— Любовь, — пробормотал Филодем, — это ни наслаждение и ни страсть. Это иное...
— Довольно! — взмолился Тимон. — Давайте хоть сегодня обойдемся без философствований. Мы не сомневаемся, Фразилас, что ты своим мягким, но настойчивым красноречием способен убедить нас, что Наслаждение выше Страсти. Мы не сомневаемся также, что, убеждая нас в этом хотя бы в течение суток, ты потом с такою же силой и красноречием сумеешь убедить нас совершенно в обратном. Я не...
— Но позволь... — начал Фразилас.
— Я не отрицаю, — продолжал Тимон, словно не слыша, — ума и обаяния, которое ты вкладываешь в эту игру. Впрочем, это все не требует особых усилий. А потому — банально. Согласись, что твой трактат «Банкет», посвященный куда менее серьезной проблеме, чем любовь, а также те сентенции, которые ты недавно вложил в уста некоего мифического персонажа, могли показаться новыми во времена Птолемеи Аулетской, но мы-то вот уже три года живем при царице Беренике! Я не знаю, почему твой метод убеждения вдруг постарел лет на сто, словно мода красить волосы в желтый цвет, однако, увы, это так. Мне жаль, ибо если даже твоим речам и не хватает живого огня, а тебе самому — знания женского сердца, то все же образ мыслей твоих настолько комичен, что я благодарен за то, что ты столь часто заставляешь меня улыбаться.
— Тимон!.. — негодующе воскликнула Бакис.
Фразилас жестом остановил ее.
— Не тревожься, дорогая. В отличие от других мужчин я не слышу ничего, кроме лести и похвал. Тимон высказал мне свою хвалу, другие отдадут должное иным граням моего таланта. Невозможно одинаково нравиться всем, и то многообразие чувств, которое я вызываю у разных людей, напоминает мне великолепный сад, в разных уголках которого я срываю прекрасные розы, не обращая внимания на крапиву.
Кризи сделала гримасу, ясно показывающую, что этого человека она не принимала всерьез, хотя он и был необычайно ловок в прекращении всяческих споров. Она повернулась к Тимону, который возлежал подле нее, и слегка обняла его.
— В чем смысл жизни? — спросила она, улыбаясь так, что Тимону показалось, будто он слышит признание в любви, а не философский вопрос, которым Кризи надеялась повернуть течение наскучившего разговора в другое русло.
Однако ответ прозвучал весьма сдержанно:
— Каждому свое, Кризи. Нет смысла жизни, общего для всех существ. Я, например, сын ростовщика, у которого одалживались самые знаменитые куртизанки Египта. Он всеми дозволенными и недозволенными способами собрал значительное состояние; я же, как могу, возвращаю деньги его жертвам, платя куртизанкам за любовь столь часто, насколько мне позволяет данная богами сила. Я давно понял, что обладаю единственным талантом, единственным даром — этой самой силою фаллоса. Это смысл моей жизни, и едва ли найдется другой, столь же миролюбиво соединяющий требования добродетели — возвращение награбленных денег — и в то же время противоречащего этой добродетели наслаждения.
Говоря это, Тимон незаметно попытался просунуть свою правую руку между ног Кризи, лежавшей на боку, как будто хотел именно здесь найти смысл своей жизни на сегодняшний вечер. Но Кризи так же незаметно оттолкнула его.
Несколько секунд царила тишина, затем заговорила Сезо.
— Ты невежа, Тимон, потому что в самом начале прервал единственную тему, которая нас интересует. Помолчи, наконец. Дай высказаться Нократесу.
— Что могу я сказать о любви? — проговорил задумчиво приглашенный. — Этим именем я называю боль — и утешение в страданиях. Есть лишь два способа стать несчастным: либо желать того, чего у тебя нет и быть не может, либо наконец обладать тем, чего желал ранее. Любовь сплошное несчастье, ибо она начинается с первого и кончается вторым. Да хранят нас от любви могущественные боги!
— Но если завладеть чем-то неожиданно, заполучить свое хитростью, — с улыбкой возразил Филодем, — не есть ли это истинное наслаждение?
— Такое бывает редко.
— Не так уж и редко, если вовремя о себе позаботиться. Послушай мою философию, Нократес: не желать, но делать все, чтобы предоставился случай желать; не любить, но внушать сразу нескольким женщинам, что если повезет, они могут быть любимы; никогда не искать в женщине тех качеств, которых в ней нет и быть не может — не это ли лучшие советы, которые следует дать тем, кто мечтает быть счастливым любовником? Ведь счастлив лишь тот, для кого жизнь — цепь неожиданных наслаждений!
Подходила к концу вторая перемена блюд. Уже подали фазана с пряностями; лебедя, которого жарили прямо в перьях на медленном огне сорок восемь часов. Здесь же, на огромном блюде, возвышался белый павлин, казалось, только что высидевший восемнадцать жареных фазанят. Даже после того, как гости выбрали самые лакомые кусочки, еще оставалось на добрую сотню голодных. И все же это не шло ни в какое сравнение с последней переменой.
Этот апофеоз кулинарного искусства (в Александрии давно не видывали ничего подобного!) представлял собою молоденького поросенка, одна половинка которого была обжаренной, а другая — тушенной в особом бульоне. Было невозможно понять, как его удалось приготовить, а главное — каким образом его брюхо заполнили множеством яств. Он был нашпигован перепелами, цыплячьими желудочками, жаворонками, изысканными приправами, рубленым мясом, и это изобилие в поросенке, казавшемся не тронутым ножом, вызывало восторг и изумление. Гости издавали восхищенные восклицания, а Фастина даже попросила дать ей рецепт приготовления необычайного блюда. Фразилас с улыбкой произнес несколько изысканных метафор, Филодем сочинил игривое двустишие, что вызвало приступ хохота у уже изрядно опьяневшей Сезо; но в это время Бакис велела рабам подать каждому гостю семь кубков с семью различными винами, и беседа почти угасла.