Левон Шахнур

Младенец проглотивший Луну

Бог мой, забери мою душу, но прости дерзость мою: я прихожу не весь...

Древо моего Рода давно было потеряно: в густых корнях было написано «Бог», на дупле «Адам», потом «Ной», «Яфет», а дальше широким луком «Айк», и продолжалось развлетвляться, через имена прадедов, доходя до имени отца моего. Пытаюсь добавить свое имя на вехней веточке, однако, рука начинает трястись. После меня – пустота и глубокая бездна, потому что нет потомства у меня. В нашем селе таких рогатыми называли, потому что когда дом наполнен радостью, смехом, криками, стуками, вдруг кто-то открывает дверь и всех выгоняет прочь – и тогда стены комнат сдвигаются, медленно опускаясь, потолок целует пол, предметы приобретают сверхъестественное противное свойство не ломаться, одиночество черным галстуком стягивает шею и тянет к зеркалу, и я начинаю примеривать разные образы, пытаясь обмануть себя, будто я среди улыбающихся беседующих людей. Но дом мой уходит под землю, я вижу только небо, подобно тонущему в море, потому что потомства не будет после меня, то есть сразу после Адама иду я: наверное, Бог именно меня создал в качестве праотца Мира...

Древо моего рода начинается с Бога. Когда был маленький, однажды спросил деда:

-Куда дойдут эти ветви?

Мой дед подумал, взял Древо Рода в руки, рассказал о моих праотцах, посчитал имена и сказал:

-В конце снова Бог придет, на верхушке опять будет написано Его Имя; уходящие поколения – это ступени, благодаря которым душа поднимается к Господу. Между Небом и Землей есть что-то мощное, жизнь, которая переплетаясь ветвями доходит вплоть до Бога.

...Когда меня дали на руки маме, я был еще «мохнатым». Одна старушка, увидев меня, хлопая себя по бокам, запричитала: «Чтоб я ослепла! Этого ребенка луна видела...»

Было древнее поверие о том, что до сорока дней луна не должна «видеть» новорожденного, а меня уже видела! С самого мгновения рождения, десять дней я спал под ее лучами, непосредственно под окном. Я был первенцем и единственным, который остался в отчем доме. Неопытная моя мать напрасно с тревогой задергивала занавести, удаляла меня от окна и одновременно подобно птице «клевала» лицо той старушки. Старушка все качала головой влево-вправо, мол, поздно уже. С того дня в селе меня окрестили: «Луну проглотивший младенец». Детям дела не было до всего этого, но матери смотрели испуганно, будто я был прокаженным. Одно было точно: каждый день ждали, что со мной что-то случится...

Стал уединяться. Только старики села не сторонились меня, наверное, благоговения перед моим дедом. С утра до вечера сидел рядом с ними, в центре села на толстом бревне тополя. Они курили, брюзжали, кричали, рассказывали о прошедших годах, а обо мне вспоминали лишь для того, чтобы я им из родника воду принес.

Писал стихи. Окончил школу и однажды утром зашагал в сторону тополя, но людей там не было. Подождал. Дверь одного из домов открылась и один из стариков медленно приблизившись, обеспокоенно спросил:

-Луну проглотивший, ты будешь знать: что же будет в конце?

Война началась.

Снова собирались старики села, теперь и женщины приходили к тополю. Я по-обыкновению тоже приходил туда, но вскоре понял, что с моим появлением речь и беседа смолкали, а ворчание было невыносимо для такой луны, как я: их сыновей, моих сверстников взяли на войну. Меня же оставили, потому что был единственным ребенком в семье, а дед мой уже умер, и некому было больше показывать Древо Рода моего и остановить...

Мне нечего было скрывать от мира. Молод был, душа моя была ясна. Когда уходил из дома, спина моя чувствовала вкус пустоты, даже не касаясь холодного железа. По дороге познавал убыстряющиеся пульсы сердца, наскакивающие друг на друга от страха быть убитым.

Тело мое все пыталось броситься назад в объятия воспоминаний, но прожил я мало, следы мои едва доходили до подножия горы. Тропа жизни звала меня, но у меня были закрыты поры, которые хотели раскрыться, вдохнуть запах пороха, вобрать в себя взрывную волну снаряда, покрыть мурашками затылок – это все было впереди, потому что был еще молод, но лишь с одним исключением: перед запахом смерти закупоривались все поры, глохли уши, тупела мысль, а бедное мое сердце устало пыталось удержать хотя бы один из ударов пулься и успокоить. В эти мгновения я осазнавал, что у меня есть жизнь, которую я б хотел сохранить, спрятать...

«Если во мне луна и ночь нашли убежище, значит, ты - мое солнце, мам джан...»- уходя сказал прослезившейся матери.

...На войне меня Поэтом прозвали. На одной из высот мы сидели, на другой – враг, которого, не знаешь почему, представлял этаким чертом, о котором услышал от стариков – с хвостатым, четырехлапым, растрепанным,

Между нами был овраг в котором шумела река. Почерневшие от каждодневных боев, дыма, пыли, мы с тоской смотрели на журчащую воду, и пот обжигал наши тела. Как на самом деле была заключена договоренность, так и осталось тайной, только однажды ночью один из нашего отряда, спустившись к воде, на другом берегу увидел врага, который оказался там за той же надобностью. Спрятались друг от друга, но не стали стрелять, потом начали разговаривать и договорились, что по нечетным дням после полудня мы могли спуститься и купаться, а по четным – они, и ни одного выстрела не должно быть.

Первый раз увидел врага – хвостов не имел,- и, подобно нам радостно окатывал себя водой свое тело и пел веселые песни. Потом то же самое мы – по-козлиному спускались в реку поплескаться под их пристальным взглядом. Когда время купания заканчивалось, начинали стрелять друг в друга. Иногда по ночам смотрел на луну и думал: «Или я, заколдованный луной, вижу все это таком свете, или все это действтельно шутка, когда природа аплодирует, ведь все реки мира впадают друг в друга: от Иордана же улыбка пришла, соединилась с этой рекой...»

Днем играл с песком, а по ночам ложился и, взяв луну в руки, пытался чут-чуть ее сжать, чтоб услышать ее вскрик. Осенью под моими ногами шуршали листья и, подобно сиротам, смотрели вверх, на свои ветки...

Может, действительно поэтом был, но внутри просыпались непонятные чувства: из дерева строгал колыбель. Особенно во время бомбежек хаотичные голоса поднимались во мне, плач и рыдания детей, как будто целое племя собралось в моей душе, от страха на стелну лезли, колыбели скрипели.

А в снах на всех падал потускневший лунный свет, двер-окна были настеж раскрыты, и я видел сверкающие крупицы света. Мать моя бегала – то дверь закроет, то окна прикроет, задернет занавеску, которая сразу же рвется, и луна снова падает на колыбель...

-Почему поднялся?- кричала на меня.- Они погибнут...

Солдаты, что сражались передо мной, также имели Родовое Дерево и я, подобно косому солдату, стрелял по десять-двадцать раз в целое племя. Разве не трагедия, когда солдат с окосевшими глазами, сбивает сразу десятерых, но на самом деле убивает старика-земледельца?

После боев поля стонали: кто-то мухобойкой десятерый сбивал на землю, а потом начинал веником подметать; кто-то с одной ногой, другой с одной рукой – делали маленькие прыжки, другой, перевернувшись на спину, сотрясал воздух ногами, а остальные, лежа неподвижно, постепенно уменьшались, скукоживались, оставаясь в ямах, в которые упали.

Люди умирали. Гагик, что вершина означает, Бабкен, которого младшим сыном отца назвали, Хорен, которого солнцем прозвали. Природа умирала – на нашей высоте и на высоте, что была напротив.

Один из раненных нашего отряда попросил написать письмо своей любимой, такое письмо, чтоб сердце его сжалось за него...

Написал, и, когда читал, собравшиеся ребята расчувствовались, а потом все заменили имя девушки именами своих любимых и послали домой. В отряде был один русскоязучный парень. В Москве жил, по-армянски писать не умел; перевели на русский, чтоб и он письмо послал, но не успел, погиб в одном бою, а письмо так и не нашли у него.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: