Он же был совсем другой. Сразу было видно, что его уважали не за то, чем он владел, а за то, что он собой представлял, а в нашей жизни уважение — вот самое ценное. Женщины, дети, здоровье приходят и уходят. А уважение, если его потерять, уже больше не вернешь. Целуя руку с большим, как у епископа, кольцом, я глядел ему прямо в лицо, и он мне так нравился, что мне хотелось выпить его до дна, как сырое яйцо. Он спросил, чем я занимаюсь, кем хочу стать, и дядюшка объяснил, что у нас в селении мне не найти работы, но что я парень стоящий, работящий и, главное, уважающий старших.
— Неужели у вас здесь на усадьбе не найдется какого-нибудь дела для мальчишки, который просит только об одном — дать ему любую работу? — воскликнул дзу Вартулу, изображая полное отчаяние и закрывая лицо руками. На сей раз дон Пеппе сохранил серьезность.
— Ты что думаешь, здесь в Муссомели не хватает своих молодых парней? — произнес он и посмотрел на меня. — Разве ты считаешь себя чем-то лучше них?
— С вашего разрешения я действительно так считаю, — ответил я и имел удовольствие получить легкую пощечину от дона Пеппе, который рассмеялся и подмигнул своим друзьям.
— Вы слышите, как отвечает этот мальчишка? За словом в карман не лезет. Вартулу, твой племянничек совсем на тебя не похож: у этого парня есть голова на плечах. Как тебя зовут?
— Джованнино.
— Роза, угости-ка чем-нибудь Джованнино.
Мне дали пару печений, что пекут на Рождество, залежалых и зачерствевших. Но в такой день, как тот, если бы мне дали камни, я грыз бы их и нахваливал. Однако в тот раз на этом все и кончилось: лишь пара рождественских сухариков и какой-то полунамек. Но вечером, когда мы вернулись домой, дзу Вартулу рассказал, что меня берут ухаживать за коровами и телятами, и разукрасил свой рассказ столькими подробностями, что я сидел, раскрыв от удивления рот. Однако никаких имен и фамилий дядюшка не назвал. Сказал только, что эти люди, его друзья, живут «в стороне Муссомели».
Отец не ответил ни «да», ни «нет». Мать спросила, далеко ли это. Дзу Вартулу рассмеялся и сказал:
— Далеко ли? По сравнению с тем, куда укатили его братья, Джованнино, считай, будет работать здесь рядом, за углом…
— Ну мы еще поговорим об этом поближе к делу, — закончил разговор отец.
Но «дело» оказалось не таким скорым. Когда меня позвали, мне уже стукнуло семнадцать, и кто знает, сколько раз моему дядюшке пришлось туда ездить и просить за меня. Из дому я уехал в марте. Думал, что ухожу до конца лета, а оказалось, что уехал более чем на тридцать лет. Даже мать не предполагала, что разлука будет такой долгой. Она положила мне в заплечный мешок хлеба на неделю, большой кусок сыра и сунула немножко денег. И надавала уйму советов, как делают все матери.
Отец же стоял с каким-то странным выражением лица и еле слышно произнес фразу, которую я никогда не мог забыть:
— Вот и последний птенец вылетел из гнезда.
Там, в селении, я ощущал себя чужаком. Это чувство впоследствии мне в своей жизни пришлось испытать не раз. И когда это случалось, я думал о своих братьях. О покойном Тото, который недолгие годы жизни, что ему еще остались, провел на чужбине, работая под землей, — он, родившийся в поле, под деревом. И о Борино, который так даже и не научился итальянскому языку и провел сорок лет жизни, если он сейчас еще жив, в другой далекой стране, среди людей, говорящих на чужом языке.
Я ухаживал за телятами, но иногда уходил с усадьбы и пас коров. По счастью, коровы и телята в Муссомели говорили на том же языке, что и коровы с телятами в моем селении — они понимали язык палки. Работа была не слишком тяжелая, но иногда происходило многое, что я, еще совсем неопытный в жизни, не мог понять. Между тем я не все время находился на одной и той же усадьбе. Случалось, меня посылали на другую усадьбу, к другим хозяевам. Во всяком случае, та усадьба, где ухаживал за своими коровами и телятами, была другая, не та, куда меня привел дзу Вартулу, когда представил дону Пеппе.
Первый год работы денег мне не платили. Дон Пеппе сумел освободить меня от призыва в армию. «Ты, благодаря мне, вместо того чтобы идти в солдаты, проходишь службу здесь, на усадьбе. Ты доволен?» — повторял он, когда меня видел. Хотя мне и не платили, я получал еду, имел крышу над головой и учился своему делу. Потом начали давать и деньги, но не каждую неделю, а так, время от времени. Я даже не знал, сколько получаю за свой рабочий день. Когда изредка мне перепадали какие-то крохи, я благодарил и откладывал денежки про запас, так как, славу богу, тратить их на что-нибудь не было необходимости. Что касается еды, то кормили досыта, а время от времени я получал пару еще хороших брюк, рубашку, кое-что из белья. Однажды я повредил ногу и меня отвели к врачу, который, наложив швы, схватил меня за ухо и сильно дернул.
— Молодец! Даже не пикнул, когда я его зашивал.
Раз в месяц, иногда и чаще, устраивались празднества. Дон Пеппе принимал важных гостей из других мест — по номерам автомобилей было видно, что они приезжают даже из Палермо. Приготавливали все мы, мужчины, и самым молодым из нас поручалось раздобыть живность. Самое трудное было не захватить животных, а знать, где это можно сделать так, чтобы не затронуть интересы друзей или важных персон. Мы отправлялись на «работу» куда-нибудь подальше, поздно вечером, а потом уже ночью возвращались пешком, гоня и таща за собой телят, свиней, баранов и прочую скотину. Мы их сразу же забивали, мое дело было закопать шкуры: яма должна была быть глубокой, иначе собаки чуяли запах и начинали рыть землю.
Мне нравилось, что ели мы все вместе. Ставили три, четыре, пять столов — сколько было нужно, и один из них предназначался для нас, молодежи. Дон Пеппе беседовал с нами, шутил. И мясо делили на всех, не так, как в те времена, когда я работал в Пьяно ди Маджо, где считалось удачей, если тебе достанется обглодать куриную голову.
За столом надо мной подшучивали не только потому, что я был самый молодой, но и потому, что я чужак и говорил на другом диалекте. У нас на Сицилии это так: достаточно отъехать на двадцать километров, и люди говорят по-другому и слова в песнях звучат иначе. Ко мне приставали: «А ну-ка, Джованнино, дай послушать, как ты говоришь». И я, если ко мне обращались люди пожилые, в ответ лишь улыбался и помалкивал. Если же это были молодые парни, отвечал шуткой на своем диалекте: «А что мне сказать? Тебе хватит, если назову рогатым?» Дон Пеппе тоже смеялся, слыша мои ответы, и однажды сказал: «Давайте шутите, шутите, ребята. Еще немножко, этот парень подрастет и всех вас поставит по стойке “смирно”!»
Не знаю, говорил ли он всерьез, но сказал сущую правду: я уже мог заставить себя уважать, подходило к концу время шуток. Я никого не боялся. Если находился кто-то сильнее меня, то я был ловчее, а если он был также ловок, как я, то я оказывался хитрее.
Однажды в конце апреля я выгнал своих коров на пастбище. Вдруг откуда ни возьмись появились двое пастухов с отарой. Овец было не меньше сотни, и, добравшись до пастбища, они начали щипать траву, медленно бродя туда-сюда, уткнувшись мордой в землю. У пастухов была собака, одно ухо у нее было оторвано. Вдруг она подбежала к одной из моих коров — рыжей корове по имени Бунуцца. Та испугалась и опустила рога, собака, нападая на нее, принялась лаять и пыталась укусить. Тогда я погрозил палкой и собака отступила.
— Ты что это делаешь? — заорал один из пастухов, тот, что постарше. Ему было лет тридцать и рожа, как у разбойника, впрочем, как у всех овчаров в мире.
Я сказал им, что здесь уже паслись мои коровы, а их овцы могли оставаться подальше, на склоне. В ответ они расхохотались, так как по моему акценту поняли, что я не из этих мест, начали толкать меня и спросили, уж не моя ли случаем мамаша эта корова, за которую я так горячо вступился, а та другая, что постарше, не моя ли бабушка, а вон та телка не приходится ли мне сестрой? И расквасили мне нос.