И вот, несмотря на всё это — скуку, серость, штамп, повторяемые газетами всех союзных и автономных республик, одним словом, «не твоё собачье дело», — газеты раскупают, подписываются на них (коммунисты в порядке партийной дисциплины, после на партбюро неподписавшихся стыдят и укоряют) и, как ни странно, читают, сердятся, когда газета опаздывает. Конечно, какая-нибудь «Литературка» или «Советский спорт» (самая читаемая газета, как и журнал «Здоровье» или «Работница» — выкройки) несколько отличаются от «Правды» — бывают даже интересные статьи и разборы, — но «Правда» считается образцом, святым писанием, и критиковать её или даже не соглашаться с чём-то в ней не разрешается, упаси Бог. Именно поэтому (забавно, но что поделаешь) подшивки старой «Правды» в спецхранах библиотек выдают только по специальному разрешению — ведь «отдельные допущенные ошибки» допускались не партией и не её центральным органом, а ты там вдруг прочтёшь то, что тебе сегодня не положено.
Не положено! Не положено читать, не положено видеть, не положено слышать, короче — не положено знать!
Незадолго до моего отъезда за границу я был приглашён к ответственному секретарю Союза писателей Украины. Десять лет тому назад он был вторым секретарём Ленинского райкома, и мы встречались с ним довольно часто по поводу моих «партийных дел». Тогда молодой, довольно бойкий человек, он пытался в чём-то меня уговаривать и даже как будто симпатизировал мне, что не помешало ему проголосовать за моё исключение. Сейчас это был разжиревший, очень поважневший чиновник (основанием для его приёма в Союз писателей оказался какой-то его очерк о поездке в Непал), пригласивший меня, не столько интересуясь моими делами (впрочем, конечно, и интересуясь), а в основном чтоб подготовить почву для моего исключения (без «беседы» некрасиво). Беседа была бессмысленная, а с моей стороны даже агрессивная. Я спросил его, к слову, читал ли он Солженицына. Он замялся — кое-что читал. Что значит кое-что? «Ивана Денисовича»? Он вроде как утвердительно кивнул головой. Ну, а «Раковый корпус», «В круге первом»? В ответ что-то неопределённое. Когда же я спросил об «Архипелаге ГУЛАГ», он, не дослушав, выпалил: «Конечно, нет, что вы. Я антисоветчины не читаю!» Сколько ни пытался я убедить его, что нельзя, просто неприлично ему, руководителю Союза, не ознакомиться (при полной возможности и безнаказанности) с книгой, о которой столько сейчас говорят и пишут, он только мотал головой: «Нет, нет, антисоветчину я не читаю…» До сих пор не могу понять, где он врал, где говорил правду.
Не положено! Не положено читать, видеть, слышать! Не положено знать!
Моего следователя, виноват, следователя по особо важным делам полковника Старостина больше всего интересовало, почему я читаю (храню!) антисоветские издания. Высокий, седой, приторно вежливый, с псевдоинтеллигентной, улыбающейся (кроме тех случаев, когда он не улыбался, а не улыбался он в моменты, когда ему казалось, что он припёр меня к стенке) физиономией, весь в планках и юбилейных значках, встречал меня всегда подчёркнуто любезно, прикладывая руку к сердцу: «Как здоровье уважаемой Галины Викторовны и неведомой мне, но, говорят, прелестной Джульки?» (Джулька — это собака.) Потом делал гостеприимное движение в сторону моего стула: «Что ж? Продолжим нашу работу?» И мы продолжали нашу работу, длившуюся шесть дней, с утра до позднего вечера, с перерывом на обед. Всё это происходило в его кабинете Комитета госбезопасности на знаменитой Короленко, 33.
Возле него, на столе слева, высилась стопка изъятых у меня во время обыска «материалов» — он приносил их, уносил, приносил новые.
— Рукопись неизвестного автора, отпечатанная на пишущей машинке, через два интервала, на белой, нелинованной бумаге. Так? Так. Страниц — одну минуточку — раз, два, три, четыре — четыре неполные страницы, — всё это диктуется стенографистке, потом ласково-улыбчатый взгляд в мою сторону: — С какой целью эта рукопись хранилась у вас?
Я отвечал, стараясь быть разнообразным в своих ответах, что-то забыв, что-то припоминая, на что-то отвечая быстро и чётко. Мне казалось тогда, что я отвечаю умно, правильно, не вызывая сомнения в правоте моих ответов, тем не менее основное чувство, которое я тогда испытывал, это был стыд. Стыдно, что вдаёшься в подробности, в чём-то оправдываешься, что вообще отвечаешь, а главное, пытаешься показать, что всё это тебе нипочём. В перерывах, во время перекуров, мы говорили о посторонних вещах, например, о том, что он отдыхал когда-то с Твардовским и играл с ним в шахматы, и я тоже что-то говорил о Твардовском, и вообще можно было подумать, что мы с моим полковником тоже разыграем сейчас партию-другую.
От чувства стыда я не могу отделаться до сих пор. Немолодой человек, писатель, должен доказывать, что он имеет право читать книги. И ещё объяснять, почему та или другая книга его интересует…
— Ну зачем вам вся эта антисоветская макулатура? — возмущался он, указывая на солидные стопки «Paris Match», «L'Express», «L'Observateur». — Что здесь может быть интересного?
И я, как дурак, пытался объяснять, что это журналы, которые во Франции читают все, от рабочего до министра, и что не вижу никакого криминала, ну и т. д.
Кстати, среди изъятых (потом, правда, возвращённых) материалов были «Беседы преподобного Серафима Саровского» издания 1878 года, альбомчик фотографий помпейских фресок (в протоколе значилось — «порнографический альбом») и расписка моей домработницы, что она получила такую-то сумму в счёт чего-то.
В протоколе обыска, длившегося сорок два часа, насчитывалось шестьдесят страниц со ста пунктами изъятых материалов, в том числе хирургический скальпель моей матери — врача — холодное оружие.
Каждый раз, возвращаясь с допроса, я спрашивал себя — зачем всё это затеяно, с какой целью? Неужели они действительно думают, что у меня можно найти что-то такое, что может принести вред государству? Зачем забрали магнитофон, пишущую машинку, фотоаппарат?
Ответ я получил через неделю, в субботу.
За большим столом большого кабинета сидел красивый, с чёрными небольшими усами, хитроглазый улыбающий человек в штатском, лет пятидесяти или около этого. Генерал. Второй по значению чин КГБ Украины.
При моём появлении встал. Предложил папиросы. Несколько минут разговор шёл о качестве табака, о кашле, о том, что пора бросать. Улыбка не сходила с его уст. От курева перешли к литературе. Мои заслуги в этой области оцениваются очень высоко. «В окопах Сталинграда» — лучшая книга о войне. И, наконец, начало серьёзного разговора. Как же так это получилось — всё та же улыбка, — что из окопов Сталинграда я перебрался вдруг в окопы холодной войны? Вопрос достаточно ясный. Из дальнейшего выясняется, что сейчас, в период обострившейся идеологической борьбы (не могу припомнить, было ли когда-нибудь время, когда она притуплялась?), всем нам, а таким людям, как я, в особенности, нужно чётко и недвусмысленно определить, по какую сторону баррикад они находятся. Вот, пожалуйста, — крупнейшие академики, писатели, деятели культуры не скрывают своего возмущения по поводу кое-каких действий кое-каких лиц (имена Сахарова и Солженицына за всё время разговора ни разу не упоминались). Так вот — всё в ваших руках. Любая газета, сами понимаете, с удовольствием предоставит вам свои страницы. После паузы разговор переносится на то, что я, вероятно, устал (последняя неделя была всё-таки, вероятно, утомительной?), что не мешало бы мне поехать куда-нибудь отдохнуть (вы, кажется, поклонник Коктебеля?), а заодно и поработать… А потом наш товарищ к вам подъедет… И опять пауза… Подлиннее предыдущей. «А то, знаете ли, — улыбка на минуту исчезла, потом опять появляется, — найденного у вас во время обыска вполне достаточно, чтоб ваш образ жизни несколько изменился. — Хитрые глаза на секунду становятся серьёзными. — В соседней комнате сидят двое молодых людей, которые сразу могут это исполнить, скажи я им только слово…»
Но слово так и не было сказано, очевидно, решено было, что ещё рано. И всё же это были не самые приятные минуты в моей жизни.