А мы действительно не понимаем. О каком рабстве можно думать, когда смотришь Плисецкую или Васильева в «Спартаке», взбунтовавшемся рабе?

Войнович улыбается своей милой улыбкой.

— Вот в этом-то и закавыка. Мы мастера обманывать. А вы мастера покупаться. Вас ничего не стоит купить. Умиляетесь нашему балету, бешено аплодируете Краснознамённому ансамблю, гордитесь Гагариным, а он был той же собачкой, что в космос запустили, только в отличие от неё малость выпивал… Оттуда и «алконавт» слово пошло. Верите в наш спорт, в победы на Олимпиадах. Не знаете, что все эти купленные машинами, дачами, заграничными поездками мальчики лишаются всего, если только проиграют. Короче, обмануть вас — раз плюнуть. Вы доверчивы. В то же время не верите в то, во что надо верить. Вы ахнули от солженицынского «ГУЛАГа». А сколько до него о том же самом писалось? Не верили. Не может быть! У Гитлера было, знаем, но это же Гитлер, говорите вы. А то, что Сталин сажал и губил не только евреев, а всех, без разбора, это в мозгу у вас не укладывалось. Не может быть! И опять же Плисецкая, Рихтер, Прокофьев, Шостакович, Эйзенштейн…

Нет, с ними трудно спорить. Они, действительно, знают что-то, чего не знаем мы. Но, кроме того, они считают, что и нас самих они знают лучше, чем мы сами. Языка не одолели, газет не читают, им пересказывают их содержание, но суждения обо всём категорические, возражений не терпящие — Картер тряпка, Штраус — молодец, — всё зависит от степени ненависти к советской системе.

Войнович опять смеётся.

— Да поймите вы, Христа ради, что она заслужила эту ненависть. Вот для вас хуже всех Пиночет. Диктатор, видите ли… А мы только улыбаемся или злимся. Тоже мне диктатура. В день какого-то юбилея Неруды многотысячная демонстрация, антиправительственные митинги. И никто не разгоняет. Десятка два крикунов арестуют, а к вечеру они уже на свободе. Диктатура… А у нас? Попробуйте выйти на Красную площадь с лозунгом, пусть на нём только «Миру — мир» будет написано, сразу же схватят…

— Зачем же мне тогда в эту страну ехать? Даже без лозунга «Миру — мир»?

— А чтоб собственными глазами всё увидеть!

И он поехал.

5

Поехал посмотреть собственными глазами. С туристской группой. На десять дней. Москва, Ленинград, Киев. Поехал к себе на родину. Со своим деревянным эмигрантским русским языком — «не так ли?», «взял поезд», «курьёзно», «роояль», «коолит», «синема» — да и интонации французские, кверху в конце фразы и всё время вырывающиеся «а бон», «д'аккор»[36]. В своих, попроще, стоптанных туфлях «Bally», пятилетней давности рубахе, но с вытачками, которые сразу же засекались москвичами, как и джинсы («в Москве 200 рублей пара, а все мальчишки носят, не удивишь»), а джинсы удивляли неизвестным ещё покроем и пуговицами вместо эклер-«молний». Ходил по Москве, тут же разгаданный и разоблачённый, преимущественно молодёжью, а те, что постарше, всё больше расспрашивали про Польшу и Афганистан: «У нас, в очередях, всех этих строптивых братьев-соседей только осуждают. Мы их кормим, освобождаем, а они ещё недовольны, бунтуют… В Ярославле, приехала тут одна, рассказывает, и по карточкам-то ничего не достанешь, яиц месяц уже не видели, а они, видишь, — свобода им нужна, профсоюзы какие-то…»

В Третьяковке (москвичи обожают эти Третьяковка, Маяковка, Отечка…) бесконечно долго держали возле «Утра стрелецкой казни» и «Княжны Таракановой» — посмотрите, как выписан шёлк! — а о Кандинском та же экскурсоводка, милая и интеллигентная, испуганно сказала: «Нет, не в русле русского искусства. Народом не воспринимается». В Ленинграде кроме Эрмитажа, Русского музея и маятника Фуко в Исаакиевском соборе показали дом, где жили Достоевский, и Раскольников, старуха процентщица. Но больше всего говорили о Пушкине, к месту и не к месту цитировали его стихи. В Петропавловском соборе, где похоронены цари, на вопрос о том, правда ли, что при вскрытии гробницы Александра I там ничего не обнаружили, сухо было отвечено: «Никакого вскрытия не было. Бабьи сплетни». При осмотре же тюремных казематов просто ничего не ответили, когда кто-то спросил: «А есть ли тут камеры тех, кто уже при советской власти был арестован? Министры Временного правительства, например?» — молодой человек, водивший экскурсии, просто сделал вид, что не расслышал вопроса.

От Киева, где он родился, матери городов русских, осталось какое-то странное, двойственное впечатление. И красив, ничего не скажешь, и фальшив одновременно. Нашёл дом, в котором родился, на Владимирской, № 4, рядом с немыслимо чистенькой, точно к празднику приодетой Андреевской церковью. Растреллиевский шедеврик знал по фотографиям, а родной дом никаких эмоций не вызывал. Дом как дом, кирпичный, четырёхэтажный, некрасивый, зато балконы большие, широкие. На одном из них, на последнем этаже, по рассказам матери, он провёл первые месяцы своей жизни. Ну, провёл так провёл, велика важность. Доски мраморной о том, что родился здесь французский писатель с русской фамилией, никогда не будет, хорошо, что к какому-то торжественному юбилею доской, и, кажется, даже с портретом, почтили дом, где жил Булгаков.

Зато море эмоций, впрочем, скорее отрицательных, вызвал победный мемориал над Днепром. Тяжеловесная Брунгильда немыслимых размеров с мечом и щитом в руках стояла на постаменте, в котором расположился Музей военной славы. Но музей был закрыт на ремонт, и туристам показали скульптуры разных героев, очень мускулистых и решительных. Такие же бронзовые бицепсы, лятусы и могучие брюшные прессы показаны были на том месте, где тянулся когда-то Бабий Яр. Там расстреливали евреев в первые три дня оккупации. Несколько десятков тысяч. Но об этом ни слова, ни в надписях, ни в облике полуголых гладиаторов, которым впору было передушить весь конвой, в лучшем случае обратить их в бегство…

Вечером бродили по Крещатику, широкой, пустынной, обсаженной деревьями улице. Из любопытства заходили в продуктовые магазины — их три на Крещатике, называются «Гастрономы» — у винных отделов происходили маленькие битвы. Тут же востроглазые, серолицые молодые люди приценивались к часам, к транзисторам, к джинсам, предлагали иконы.

Я, нынешний, парижский, эту крещатицко-гастрономовскую молодёжь прекрасно знаю. Неоднократно одаривал рублями или сам в долю входил. Знаю, кто из них падок на часы, кто на «Плейбой» и футбольные журналы, кто торгует иконами якобы XVII века. Пьяницы. Есть и наркоманы, но за стаканчиком подкрашенной сиропом «столичной» («бабуля, чтоб не засекли, хватай стеклотару, да поживей!») могут и об израильских успехах поговорить, и о результатах последнего Кубка Европы, и об Иди Амине и Энтебской операции, и не только о цене (50 рублей!), но и о содержании «Мастера и Маргариты». И меньше всего о девочках. У них, в основном, стреляют на пол-литру, у них же, если живёт одна или с подругой, её же «раздавливают», а утром просыпаются малость опухшие и опять же выцыганивают что-то на «поправку». Все они вроде где-то работают, или числятся на работе, или делают вид, что ищут её, целый день чем-то, не ясно чем, заняты, вечером же встречаются у «Гастронома» или на втором этаже «Мороженого», рядом, у входа в Пассаж, или напротив в так называемом «Ливерпуле», или в «Гроте» против улицы Ленина. И всегда есть что выпить и о чём перекинуться парой слов, над чем посмеяться, над чем поиздеваться. Над потерями, убытками и прочими прорехами советской власти в том числе. Милиция их всех знает, но в общем-то, не очень трогает. Ни их, ни присоседившихся художников, киношников, ни так называемых письменников.

Если парижский гость к ним присоединится (а такое случалось-таки), то, несмотря на дикую утреннюю головную боль и кое-какие другие последствия, случившиеся ночью («Ничего, парижанин, вытрем, не впервой…»), через неделю, в Париже, будет о чём рассказать…

— Ну, как съездили? — всё с той же тихой, иронической улыбкой спросил Войнович. — Понравилась родина?

вернуться

36

«хорошо», «договорились» (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: