Тут почему-то встала перед Толиными глазами другая картина. Маленькая типография районной газеты, громоздятся обшарпанные реалы с наборными кассами. Отец ищет запропастившееся шило или двухколоночную верстатку, ходит не спеша по комнате, глядит поверх очков добрыми глазами и приговаривает: «Шило, отзовись!» — а шило не отзывается, хотя оно вовсе не пропало, а воткнуто в подоконник, рядом со стопкой бумаги, а это, вообще говоря, самое видное место в типографии. И Толя, забежавший сюда как раз за этим шилом, потому что ему срочно понадобилось проткнуть в лодке, которую он выстругал из деревяшки, несколько дыр для крепления парусов, сразу находит шило и протягивает отцу…
«Карточка, отзовись!»
Понурив голову, медленно бредет он между красными корпусами заводских цехов. Он глядит себе под ноги, на грязно-белую, вьющуюся среди сугробов тропинку. Шапка съехала набок, мороз обжигает ухо. Толе все равно. Увидел бы его сейчас кто-нибудь, заглянул в его неподвижное, с заострившимися чертами лицо — непременно подумал бы: «Неладное творится с этим парнем». Но никто не видит Толю — заводской двор пуст. Только зимний ветер привольно гуляет вдоль высоких кирпичных стен.
В котельном цех» тоже пусто. Впрочем, нет: из конторки мастера доносится металлический звук. Толя заходит в конторку и видит раскаленную от жара печку-времянку на трех ногах, а рядом с ней человека в ватных штанах и валенках. Человек обернулся, посмотрел на Толю и спросил тоненьким голосом:
— Мальчик, ты сильный?
Толя уставился в розовое лицо обладателя ватных штанов. У человека большие серые глаза, из-под платка выбилась светлая легкая прядь.
Чувство обиды наконец доходит до Толиного сознания. Он не позволит какой-то девчонке шутить над собой.
— Я не мальчик, — говорит он, подходя ближе. — Я рабочий. Устимов моя фамилия. Понятно?
— Понятно, — еще тоньше говорит девушка. — А я думала, мальчик.
Несмотря на вежливый тон, Толя чувствует озорство в ее голосе. Он шмыгает носом и решительно ставит девчонку на место:
— Ладно чепуху городить! Чего ты тут возишься?
— Видите, — девушка указывает на длинное сучковатое полено с обгорелым дымящимся концом, — никак в печку не лезет.
— Эх, ты!.. — покровительственно говорит Толя. — А топор есть?
Он снимает рукавицы, берет топор и с размаху вонзает его в полено. Топор увязает, и Толе стоит огромных трудов вытащить его. На лбу выступает пот, хочется сесть тут же, возле печки, или даже лучше лечь и не двигаться. Но Толя чувствует на себе вежливо-насмешливый взгляд серых глаз. Переведя дух, он снова с отчаяньем бьет топором по полену. Из железа оно сделано, что ли? Опять увяз топор, лишь на какой-нибудь сантиметр углубив трещину.
— Не надо, — говорит девушка. — Не мучайтесь.
Она протягивает руку к топору, но Толя отстраняет ее. Он разозлился. У-ух! Ух! Ы-ых! Тяжело и часто дыша, он бьет по проклятой деревяшке, вкладывая в удары всю силу рук, плеч и корпуса. Переворачивает полено, бьет по другому концу. Берет на обух.
Медленно растет трещина, огибая сучок.
Удар, еще, еще — и полено разлетается сразу на три части.
Топор валится из рук, сам Толя валится на табуретку. Пот ручьями бежит по вискам, по щекам. Бешено колотится сердце.
— Какой упрямый! — говорит девушка. В голосе ее уже не слышно иронии. Она достает из глубин ватника маленький платок, утирает Толе лоб и щеки. И нет уже у Толи сил отстранить ее руку.
— Ты из какого цеха? — спрашивает девушка.
— Из первого. — Толя наконец отдышался.
— А по какому делу к нам?
Девушка с таким участием смотрит на него, что Толя выпаливает:
— Я сегодня карточку потерял.
— Ой, что ты говоришь? — Она всплескивает руками. — Ой, что же теперь делать?
— Не знаю, — говорит Толя, поднимаясь. — Ладно, как-нибудь… Ну, пока. Пойду.
— Нет, подожди. Что значит «как-нибудь»? Бодрячок какой нашелся! У нас Ермолаев тоже карточку потерял, так он всех на ноги поднял. У тебя свидетели есть?
— Какие свидетели?
— Господи, какой непонятливый! Ну, которые могут подтвердить, что ты потерял карточку?
— Нету. — Толя пытается изобразить ироническую улыбку. — Кто ж мог видеть, если я сам лично не заметил, как потерял?
— Ну все равно. Тебе надо написать заявление в завком. И пусть начальник цеха на нем резолюцию напишет: мол, ходатайствую о выдаче новой карточки. На тебе бумагу, чернила, пиши при мне, а то, я вижу, ты совсем неприспособленный. Прямо как будто с луны.
Надо бы обидеться на нее за такие слова, но почему-то нет у Толи обиды. Он говорит:
— Ладно, я сам напишу. Ну, пока.
Он берется за дверную ручку, но девушка опять останавливает его:
— Подожди-ка минутку!
Она бежит к столу, неловкая в своих ватных штанах, к которым, видно, еще не привыкла. Выдвигает ящик, разворачивает какой-то сверток и протягивает Толе кусок черного хлеба — граммов сто пятьдесят, не меньше.
— Ешь! — командует она. — А то ведь не обедал сегодня? Нечего ломаться, ешь!
Толя отводит глаза от хлеба, отстраняет руку девушки и говорит:
— Я не хочу. Очень большое вам спасибо.
В конторке своего цеха Толя выпросил листок бумаги и карандаш. Давно уж ему не приходилось иметь с ними дело. Он помнит точно, когда написал последнее письмо домой: 27 августа 1941 года. Потом писать стало некуда: Смоленщину захватили немцы. Пожалуй, и последнее письмо не дошло…
Нагревательная печь холодна, как лед, но Толя все-таки пристраивается возле нее: все равно теплее места в цехе не найти. На днях фашистский снаряд пробил в стене брешь, и теперь в цехе такой же лютый мороз, как на дворе, только что ветра нет.
Замерзшие пальцы не слушаются, даже странно: рука как будто чужая. Буквы получаются неровные, корявые. Медленно, раздумывая над каждым словом, пишет Толя: «Мной, рабочим Устимовым А. Н., первый цех, утеряна продовольственная карточка на январь 1942 года. Когда я выходил из бухгалтерии, карточка была в кармане, а потом я ее не нашел. Хотя я ее искал везде, где был…»
Толя перечитывает написанное, добавляет после слов «в кармане» слово «брюк». Он знает, что заявления обычно пишут особым, официальным тоном: «в виду изложенного», «к сему»… Что-то в этом роде. Но официальный тон никак не дается Толе.
«…Я весь день ничего не ел, а работы у нас много. Прошу мне выдать новую карточку, потому что без пищи жить нельзя».
Подумав, Толя зачеркивает «жить» и пишет «работать». Теперь вроде все в порядке.
Хриплый, словно простуженный, гудок врывается в цех.
Толя аккуратно свертывает бумажку и прячет ее во внутренний карман пиджака, рядом с комсомольским билетом. Придется отдать заявление после работы. По утоптанной снежной тропинке он идет в док. Встречный ветер такой тугой, что можно лечь на него грудью и не упасть.
Ребята уже в доке.
— Где ты пропадал? — встречает его Костя. — Почему не был в столовой?
— Да тут… дело у меня одно было.
Костя щурит глаза, испытующе смотрит на друга.
— Ты, Толька, какие-то секреты завел, я смотрю.
— Да чего ты его расспрашиваешь? — вмешивается Володька Федотов. — Он «спикировал» где-нибудь, перехватил лишний обед — вот и весь секрет.
— Братцы! — зовет их Кривущенко, размахивая газетой. — Читали, как наши немцу дают прикурить в Керчи? Так твою так! — Кривущенко читает сводку и, как всегда, авторитетно делает выводы: — Теперь что? Теперь пойдут обязательно на Севастополь, снимут осаду, соединятся с нашими бойцами-героями и — прямым курсом на Одессу. Уж это верно, братцы, я говорю. А потом что? Немец туда кинется, а ему в другом месте по шее, по шее, так твою так! — Кривущенко энергично рубит воздух ребром ладони. — В каком месте, спрашиваю вас? Здесь, на нашем Ленинградском фронте. Понятно? Уж это, братцы, верно. Так что надо нам с ремонтом поторапливаться.
— Кончай курить! — хмуро говорит бригадир Кащеев. Брови его под рыжим треухом совсем заиндевели.
Снова Толя на промерзших досках у шершавого корпуса корабля. Как на мундире, застегнутом наглухо, тянутся ровными рядами пуговицы-заклепки.