Газеты лениво загорелись, мы подложили дровишек, но дым повалил из камина в комнату — отвратительно кислый и смрадный. Пришлось срочно вытаскивать поленья и несгоревшие газеты из камина. Может, заслонка закрыта? Но мы не нашли заслонки. Черт его знает, как топили камины в XVIII веке. Скорее всего, дымоход был давным-давно неисправен. С превеликим трудом мы открыли одно из окон, ржавые шпингалеты не хотели поворачиваться, — дыму в комнате стало меньше, но кислый дух остался, никакое проветривание не брало его, и мы, напустив холодного воздуху, закрыли окно. Т. Т. заявил, что мы тут схватим воспаление легких, надо идти на станцию и там дожидаться электрички. Но Колька воспротивился позорному бегству (так он выразился). Он знает прекрасный способ согреться: водочки надо хватануть.
— А ну, выворачивайте карманы, — распорядился он.
Мы наскребли бумажек и монет как раз на бутылку водки и хлеб, не считая тех, что сразу оставили на проездные билеты. Затем Колька послал меня в магазин.
Мои друзья были в матерчатых пальтецах, а я носил отцову кожанку — сильно потертую, но крепкую. Кому, как не мне, было идти под дождь.
Я побежал к проволочной ограде парка, нашел в ней дыру, пролез — и сразу съехал в жидкой глине на дно канавы. Чертыхаясь, выбрался, кое-как обтер пудовые ботинки травой. В продовольственный магазин я примчался как раз перед закрытием. Слава богу, водка была. А хлеба не было. Денег хватало либо на триста граммов дешевой рыжей колбасы, либо на четыре плавленых сырка. Раздумывал недолго: взял сырки, натянул поглубже кепку и побежал под припустившим холодным дождем обратно.
В царских покоях шел разговор о книжке Лиона Фейхтвангера «Москва, 1937 год», Т. Т. с похвалой отзывался о зоркости и честности автора. Колька книгу еще не прочел, но, конечно, слыхал о ней и с интересом расспрашивал, но тут я выставил водку и закуску, и мы принялись согреваться. Сидя на подшивках, по очереди прикладывались к бутылке и старались поменьше морщиться от омерзительного водочного духа. Нам хотелось выглядеть бывалыми. Но бывалым среди нас был один Колька Шамрай.
— Зря ты этих сырков накупил, — сказал он. — Это ж не еда, а мыло.
— Ничего не мыло, — заступился я за любимые сырки. — Очень даже они вкусные.
— Туалетное мыло гостреста «ТЭЖЭ». — Колька отхлебнул из бутылки. — А тебя, Боречка, всегда будут за водкой посылать.
— Почему это? — воззрился я на него.
— Так. У тебя на роже написано: пошлите меня за водкой.
— Вот еще! — обиделся я. — А у тебя что на роже написано?
— У меня написано: ребята, мне интересно жить.
— С женщинами, — вставил Т. Т.
— Во! — засмеялся Колька. — В точку попал, Толик. Эх, братцы! Не знаете вы, щеночки, что за сладость женщина!
— Расхвастался, — сказал Т. Т., тоже отхлебнув и набивая рот сырком. — Почему это мы не знаем?
— Потому что не знаете. Только в книжках читали, а сами не испытали.
— Герой нашелся! Дон Жуан с канала Грибоедова. Мне не нравился этот разговор. Не знаю почему.
— Ну, вот скажи, — привязался Колька к Т. Т., — у тебя с ними что было? Ну, в парадном обжимался, да? Раза два целовался, так?
— А вот и не два, — возразил Т. Т. Его, видно, уже разобрало от выпитого. — Может, двести два! — добавил он воинственно.
— О-о, это много, — насмешливо протянул Колька. — Ужасно много. А ты, Борька, сколько раз?
Невольно мне вспомнился единственный поцелуй с Иркой.
— Отвяжись, — сказал я и отхлебнул из бутылки.
— Счет потерял, да? Эх вы, щенята-поросята розовые.
— На себя посмотри! — кипятился Т. Т. — На свои розовые щечки.
Колька печально провел ладонью по щеке и сказал:
— Это, брат, ошибка природы. Ну ничего… исправим… А тебя, головастик, женщины не будут любить.
— Как это — не будут? Почему?
— В тебе легкости нет, — сказал Колька. — А они любят легкость. Чтоб с ними шутили, играли. Чтоб ласкали.
Я посмотрел на Т. Т. Он, когда сердился, двигал своей лбиной вверх-вниз. «А у него что на роже написано?» — подумал я. Но ничего не придумал.
— Легкость! — выкрикнул он. — Скажи — легкомыслие! Да, я не безмог… не безмозглый бодрячок. Ну и что? При чем тут — будут, не будут любить?
— Хватит, — сказал я, — а то до драки дойдете.
— Любовь — серьезное чувство двух равноправных…
— Чушь! — крикнул Колька с пустой бутылкой в руке. — Любовь — сладость, игра, хорошее настроение! Я знаю, что вечером свидание, так у меня весь день кровь играет в жилах. Понял, головастик?
— И понимать не хочу!
— И ты, Боречка, не хочешь понимать?
— Иди ты к черту! — сказал я с чувством.
Колька захохотал и, делая вид, что играет на бутылке как на гитаре, подступил ко мне, запел гнусаво:
— «Что ж ты опустила глаза-а-а… Разве я неправду ска-за-ал…»
Отбросив бутылку и мыча на мотив известного танго, он схватил меня и попытался закружить. Я отбивался, но он держал крепко, и в конце концов я подчинился его хватке. Мне стало весело. Я во всю мочь подхватил мотив, мы с Колькой завертелись, закружились, нарочно взбрыкивая ногами и жеманно выгибаясь на руке друг у друга. Т. Т. не выдержал — вскочил и тоже пустился в пляс. Мы сцепились все трое и начали выкамаривать такие антраша, что старый выщербленный паркет застонал от боли и недоумения. Мы орали, стараясь перекричать друг друга: «Что ж ты опустила глаза-а-а!» Мы прыгали друг другу в объятия, как балерины. Мы веселились, как кретины в «комнате смеха».
Здорово согрелись.
Потом мы положили самые толстые подшивки на железные перекладины и все трое заснули на широченной кровати Петра Третьего. Я и во сне продолжал кружиться и отплясывать, теперь и Марина появилась в своей шубке из шкуры черного пуделя, а Колька к ней разлетелся и звякнул шпорами — почему-то он был в ботфортах со шпорами, — и Марина закружилась с ним, и тут из-за белой колонны выдвинулся кто-то, лица было не разглядеть, кто-то серый выдвинулся и замахнулся поленом, я бросился, чтоб выбить у него из рук полено, но он успел метнуть и в тот же миг исчез, будто растворился, я только успел заметить, что Колька падает с окровавленным лицом… Я закричал и проснулся.
Я проснулся от холода и от того, что железная перекладина, с которой сползла подшивка, очень уж впилась мне в бок. Колька сопел рядом, лежа на спине. А Толика не было. У меня сильно билось сердце от пережитого во сне ужаса.
Я встал и пошел искать Т. Т. В окна гляделась незнакомая ночь со смутными силуэтами деревьев. Т. Т. спал на полу, обложившись подшивками с головы до ног. А я и не слышал, когда он слез с царской кровати.
После обстрелов наш островок дымился, как вулкан. Ночь пахла дымом — к этому я уже привык. Но, странное дело, по утрам запах гари казался мне — не знаю, как назвать… — противоестественным, что ли…
Рассвет освещал привычную картину: в серой воде окаменевшими чудовищами лежали островки и скалы; те, что поближе, — четко очерченные, те, что подальше, — призрачные, затянутые дымкой. Чайки ходили кругами над плесом и беспокойно кричали.
Большая скала — наше единственное укрытие — была серая, шершавая, в рыжих пятнах мха. Из расселин торчали мелкорослые сосны, искалеченные осколками мин и снарядов. Одна сосна, переломленная пополам, нагнула реденькую крону к подножию уцелевшей соседки, и обе они, если посмотреть сбоку, образовали букву N. Их корни цеплялись за скалу, как скрюченные натруженные руки.
Бледные и небритые, обвешанные оружием, мы сидели под большой скалой и не то завтракали, не то обедали. Шлюпка с Хорсена пришла поздно, под утро, и наш ночной обед превратился таким образом в завтрак. Ваня Шунтиков наливал каждому в котелок чумичку горохового супу из термоса, а из второго накладывал в крышки пшенную кашу.
— Добавочки бы… — сказал Т. Т., облизав, как положено, ложку.
— Не выйдет, — сказал Шунтиков. — Для вахты осталось.
— У Иван Севастьяныча не разживешься, — заметил Безверхов.