— Всё. — Безверхов потянул письмо у меня из руки. — Это верно, что она боится воды. Василий рассказывал: когда вез ее из Питера в Краков, она на катере укачалась. Он еще смеялся: эх ты, говорит, жена моряка.
— Старшина, — сказал я, — выходит, Зина с дочкой застряла в Таллине и, значит, могла попасть на тот транспорт, который…
— Доказательства у тебя есть?
— Совпадает внешность. Совпадает имя ребенка…
— Не совпадает, — упрямо сказал Безверхов. — Там Машенька, а у Зины — Дарья.
— Дашенька, — сказал я. — Катерникам могло показаться…
— Да заткнись ты, Земсков! И без тебя тошно, — отрубил он и пошел меж скал к лазарету.
Он каждый день наведывался к лекпому Лисицыну, но Лисицын с того дня, как отвез последних раненых, в госпиталь больше не ездил и не знал, как там Ушкало — жив ли, нет ли…
— Действительно, — сказал Т. Т., слышавший этот разговор, — у тебя никаких доказательств, а ты уперся как баран.
Мне возразить было нечего. И вообще — я ведь жену Ушкало никогда не видел. Просто воображение разыгралось: вижу, как тоненькая белокурая женщина в голубом платье, прижав к себе спеленатого ребенка, карабкается все выше на корму тонущего судна. Она боится воды и отчаянно спешит уйти от нее, но вода настигает, обступает, поглощает…
Да я был бы рад, если б эта женщина оказалась не женой Ушкало!
— Чего ты лезешь? — сказал я раздраженно.
— Ты переменился, Борька, — насупился Т. Т. — Раньше мы лучше понимали друг друга.
— Война все переменила, — сказал я и, нагнувшись, полез в капонир.
А в праздничные дни впервые пронесся слух…
Ирка забежала попрощаться накануне моего призыва, это было в первых числах октября сорокового года. Прийти завтра к военкомату «помахать платочком» она не сможет — у них на филфаке пошли ужасные строгости, за прогул могут очень даже просто вытурить, а кроме того, первая пара ужасно интересная — французский классицизм, Корнель, Расин, — так интересно читает молодой доцент! И поэтому она решила забежать попрощаться сегодня.
Она тараторила, идя по длинному коридору, размахивая портфельчиком, а я вдруг не то чтобы подумал, а как бы всей кожей ощутил, что в квартире никого нету, ни души. Мама на работе, Шамраи тоже, Светка в школе, а Лабрадорыч, обычно стучавший на машинке в комнате рядом с кухней, тоже уплыл по своим делам. Где-то я вычитал, что только глубоко под водой возможна полная тишина без малейшей примеси, — вот такая беспримесная тишина стояла сейчас в нашей квартире.
Я принял у Ирки серое пальтецо с брошкой в виде хризантемы, принял белый берет и повесил на нашей вешалке в коридоре. Мы вошли в комнату, Ирка, разумеется, устремилась к зеркалу взбадривать прическу. Я подумал: не вовремя пришла. Мне хотелось дочитать «Лже-Нерона» Фейхтвангера, а потом я думал заскочить к Павлику Катковскому на Сенную площадь, и, между прочим, надо было уложить в чемоданчик кое-какие вещи — бельишко, приготовленное мамой, ложку-кружку, две-три книжки.
Я обманывал себя: ничего срочного не было. Просто я чего-то испугался. Безлюдья и тишины? Наверное… Не Ирки же…
Она взглянула на меня с новой своей полуулыбкой:
— Ну что? Завтра Боренька уедет в неизвестность?
— Не такая уж неизвестность, — проворчал я и кивнул ей, чтоб она села. — Говорят, нашу команду отправят на флот.
— О-о! — протянула она с этаким движением головы… кокетливым, что ли… — Фло-от! У морячков такая красивая форма!
— У них пять лет служат. Вот где главная красота.
— Пять лет? — Ирка села на тахту, натянув подол на круглые колени. На ней была серая тесная юбка и синяя кофточка. — Почему так долго? За пять лет я кончу университет.
— То-то и оно. Кончишь университет — станешь ученой дамой. На меня, недоучку, и смотреть не захочешь.
Она коротко рассмеялась и сделала пухлой ручкой: дескать, ну что ты мелешь!
Мы помолчали. Снова я ощутил: тишина в пустой квартире прямо-таки давила на уши. Мне хотелось, чтобы хлопнула входная дверь, чтобы кто-нибудь пришел, зашаркал в коридоре. А то ведь невозможно выдержать давление тишины.
Но никто не шел. Спасения не было.
— Ты будешь писать мне? — спросила Ирка, почему-то понизив голос. Кажется, она тоже услышала тишину и насторожилась.
— Если хочешь, буду.
— Хочу.
— Значит, буду.
Я смотрел, как Ирка средним пальцем, отставив остальные, проводила по краю диванной подушки. Очень интересно было смотреть. Каждый раз я открывал в Ирке что-то новое — в наклоне головы, в движениях рук, вообще в повадке. Мне было интересно открывать в ней новое, незнакомое…
— Мне надо идти, — сказала она, глядя в сторону. — Надо еще в магазин забежать… В Елисеевском продают эстонские яйца, очень крупные, на каждом стоит печать: «Эстония»… Боря, — взглянула она на меня, — ты ничего не хочешь сказать на прощанье?
Я пожал плечами. Чего еще говорить? Она поднялась, в тот же миг вскочил и я, мы оказались друг перед другом, я ощутил запах духов и обнял ее, и она прильнула, закинув руки мне за шею. Мы целовались долго, жарко, щеки у Ирки пылали, глаза были закрыты, я не помнил себя, ничего не помнил, все позабыл, только Ирка была у меня в руках…
Не было спасения. И не надо. И не надо…
Мы лежали и слушали тишину. У меня было сладкое чувство опустошенности, словно я одолел десятикилометровую лыжную гонку с хорошим временем… да нет, нет… ни с чем нельзя сравнить… Вот и произошло оно, перестало мучить таинственностью, неясным томлением…
— Ты будешь меня ждать? — спросил я.
— Да, — сказала Ирка без колебаний. И добавила: — Если у тебя серьезное чувство.
— Серьезнее не бывает.
Вот какое заявление сделал — ко многому обязывающее. А что еще мне было отвечать? «Серьезнее не бывает», — сказал я и снова крепко обнял ее.
…Пронесся слух об эвакуации. Дескать, приходили корабли и вывезли целую часть из 8-й стрелковой бригады на Большую землю. Большой землей для нас был Ленинград с Кронштадтом и Ораниенбаумом, окруженные блокадным кольцом.
Мы сидели на Хорсене, заносимом снегом, и строили прожекты.
Т. Т. вдумчиво анализировал:
— С наступлением зимы база на Ханко потеряет свое значение. Чего же держать тут большой гарнизон? Надо перебросить гангутцев под Питер и прорвать окружение.
— Нет. На эстонский берег высадиться, — выдвигал свой план Безверхов. — Пройти по южному берегу залива и ударить…
Наши прожекты неизменно кончались сильным ударом. После праздников лекпом Лисицын побывал в Ганге, он-то и подтвердил: эвакуация идет полным ходом, уже трижды приходили из Кронштадта отряды кораблей, уже много частей вывезено. Говорят, это приказ Ставки: всех гангутцев — на Ленфронт. Флот торопится эвакуировать Ханко до ледостава. Кстати, госпиталь уже вывезен, значит, все раненые, значит, и Ушкало. Да, он выжил, но вообще-то был на волоске. Другой бы, провалявшись сутки с простреленным легким, отдал концы, ну а Василий наш — молодец, выдюжил. Теперь-то он, наверно, уже в Кронштадте, в Морском госпитале. «Аккурат год назад я там практику проходил, — размечтался Вадим Лисицын. — Хорошо-о как было… Женского персона-ала там…»
Нескольких ребят, залечивших раны, он привез обратно на Хорсен. Среди них был Литвак. Он ввалился в наш капонир, морща нос в хищной улыбке, щуря желтые тигриные глаза. Его темно-рыжая бороденка была сбрита, через левый висок к мочке уха тянулся розовый шрам.
— Здарова, хлопчыки! — гаркнул он.
— Ефим! — повскакали мы с нар. — Здорово, брат! Подлатали тебя?
— Трохи подлатали. Ну — як тут жыцця?
— На Гангуте заплясали гопака, — закричал Сашка, — потому что подлатали Литвака!
— Вось паглядзице, — хвастал Литвак новыми сапогами, — якы чаравики…
Он из госпиталя успел наведаться в свой желдорбат, а там знакомый старшина со склада, земляк, тоже с Витебщины, ему и говорит: дескать, скоро уйдем с Гангута, так не тащить же весь склад, давай выбирай себе сапоги. Мы не очень верили Литваку (как же, станут вещевики разбрасываться своим добром!), но завидовали его удачливости.