— Я буду долго жить, — сказал вдруг Сашка, облокотясь на фальшборт, щуря глаза от морозного ветра.
— Сам придумал? Или тебе нагадали? — усмехнулся я.
— Знаю, — твердо сказал он, — долго проживу. Кто повидал это, — обвел он рукой ханковский берег, — тот должен все запомнить. А память должна быть долгой.
Мощные взрывы на берегу продолжались. К борту «Сталина» подходил катер — морской охотник, набитый матросней. И еще бежал к нам тральщик. «Иосиф Сталин» принимал, должно быть, батарейцев, сделавших свое дело.
— Что в человеке самое главное? — продолжал Сашка; он говорил без обычного своего ёрничанья. — Память — вот что. Надо все запомнить.
— Зачем? — спросил я.
— Чтобы дальше передать. Чтоб неразрывность была, понимаешь?
Я помолчал, вспоминая одно высказывание… это мама однажды сказала… как же это?.. А, вспомнил!
— Если человек не уверен в своей памяти, — сказал я, — ему не следует отклоняться от истины.
— Во! — Сашка живо повернулся и уставил палец мне в грудь. — Сам придумал?
— Это Монтень.
— Кто?
— Ну, был такой французский философ.
— Толково, толково, — окает Сашка. — Не отклоняться от истины. Точно!
На Гангут опускались по-зимнему ранние сумерки. Мы — Т. Т., Сашка, Безверхов и я — торчали наверху, на корме, и смотрели, смотрели, — Ханко словно притягивал взгляды, не отпускал нас. Было тихо. Грозной артиллерии Гангута больше не существовало. Только издалека, с границы, изредка доносились чуть слышные короткие пулеметные очереди. Финны прощупывали наш опустевший передний край? Или, как говорили ребята из стрелковых рот, работали несколько наших «максимов», хитроумно подключенных к часовым механизмам, с питанием от аккумуляторов: замыкаются контакты, и пулемет сам по себе дает очередь?
К борту «Сталина» подошел тральщик, по трапу потекла наверх последняя группа моряков. Говорили, что это артиллеристы с острова Осмуссар. Несколько морских охотников бежали к эсминцам, стоявшим на рейде. Видимо, были уже сняты с переднего края и островов группы прикрытия.
Гангут опустел.
Какие-то корабли уже ушли. Но на рейде еще оставались два эсминца, штук шесть быстроходных тральщиков, морские охотники и торпедные катера. Это вселяло уверенность: с таким сильным конвоем наш транспорт пройдет сквозь любые преграды.
Задувал норд-вест, набирал силу, вдруг сыпанул в нас ледяной крупой.
Мы мерзли, но не торопились спускаться в трюм, где было не столько тепло, сколько надышано сотнями людей. Сколько нас было на «Сталине»? Мы не знали. Но — очень много, очень. Мне казалось: переборки транспорта стонут и поскрипывают от того, что сильно набито. Тысяч пять нас было, пассажиров, никак не меньше.
Пассажиры! Слово какое-то странное, из мирного времени. Не пассажирами мы были. Гангутский арьергард — вот кто забил каюты, трюмы, салоны турбоэлектрохода и ворочался в тесноте, ел, спал на мешках с мукой и снарядных ящиках, травил морские байки, похохатывал.
Шел десятый час вечера. По «Сталину» раскатились прерывистые звонки, с мостика ветром принесло: «С якоря сниматься»; на носу загрохотал брашпиль, выбирая якорную цепь. Внизу, в загадочном судовом чреве, взвыли и пошли набирать обороты двигатели. Еще минут через двадцать турбоэлектроход двинулся, занимая место в походном ордере.
Насколько можно было разглядеть в сгущающейся тьме, впереди каравана пошли тральщики, за ними один из эсминцев, потом наш транспорт. А за нами шел, покачиваясь, второй эсминец. Катера — по бокам каравана. Еще некоторое время мы видели розовое зарево на уходящем горизонте. И только когда его поглотила плотная ночь, наполненная гулом ветра и упругим стуком машин, мы наконец спустились к себе в трюм, замерзшие и молчаливые.
Ханко ушел из нашей жизни. Так, по крайней мере, мы думали в тот момент.
А в трюме, в дальних углах, горели синие неяркие лампы. От них теней было больше, чем света, — странные вытянутые тени ходили по переборкам трюма. Наши ребята опять перекусывали, и мы тоже развязали вещмешки. Говорили о Питере. Безверхов с видом бывалого ленинградца рассказывал, как катался с одной девахой на «американских горках» в Госнардоме. Сашка сказал, что первым делом в Питере пойдет в пивную — очень ему, Сашке, хочется хорошего пивка хлебнуть. Т. Т. помалкивал. Стеснялся, должно быть, признаться, что его прежде всего тянуло в Эрмитаж. Наши взгляды встретились. Все-таки здорово, что мы неразлучны. Вместе «огребали полундру» в учебном отряде, вместе на Ханко прибыли и воевали в десантном отряде, и вот — вместе покидаем Гангут. Толька, родственная душа, ты ж мой лучший друг, что бы ни случилось. Я подмигнул ему. И Т. Т. улыбнулся в ответ, поиграв своей лбиной.
Я растянулся, насколько было возможно, на снарядных ящиках, под голову сунул вещмешок, вздохнул, закрыл глаза с твердым намерением спать, пока не рассветет. За ночь, как мы уже знали, караван дойдет до Гогланда — острова в середине Финского залива. Там отстоимся день, а следующей ночью — второй рывок, до Кронштадта. В сущности, не очень далеко. А ведь совсем недавно хорсенские шхеры казались краем света. Ну ладно. Спать.
…Я вошел в длинный коридор нашей квартиры и удивился: горела синяя лампочка. Из своей комнаты рядом с кухней высунулся Лабрадорыч, в синей майке и длинных сатиновых трусах, сказал желчно: «А, это ты. Опять будешь тут шуметь, черт тебя подери». Я пошел по коридору очень тихо, на цыпочках, но половицы ужасно скрипели, прямо-таки стонали, и вдруг лохань сорвалась с крюка и рухнула мне под ноги с оглушительным звоном — бум-м-м! — и тут же выскочила из Шамраевых комнат Светка, длинноногая, вертлявая, с прыгающими белобрысыми косичками, закружилась вокруг меня, закричала: «Колька! Смотри, кто приехал!» И послышались шаги. Мне стало страшно оттого, что сейчас выйдет из комнаты Колька. Я побежал, откуда-то сбоку вдруг выглянул Литвак, недоуменно повел носом, спросил, разведя руками: «Як жа тэта, хлопцы?» Я бежал, прыгая с камня на камень, озираясь в поисках укрытия, а скрип все усиливался, — это сосны, что ли, мотались на ветру и терлись ветками, и я подбежал к кирпичной стене, черт знает откуда тут взявшейся, и сел, привалясь к ней спиной, тяжело дыша после сумасшедшего бега, и вдруг стена, качнувшись наверху, стала медленно падать на меня. Я закричал…
Проснувшись, я сел на ящике, огляделся. Рядом, укрывшись с головой шинелью, храпел Сашка. Постанывал во сне Литвак. Покачивало: транспорт, как видно, медленно переваливался с борта на борт. Синие лампы по углам трюма из последних сил противоборствовали ночи. Ну и сны мне снятся, дьявольщина!
Я не знал, где мы, далеко ли отошли от Ханко, сколько еще идти до Гогланда. Не знал, который час. Только чувствовал, что уже глубокая ночь. Снова лег, поджав коленки под полой шинели, — и тут раздался взрыв.
Погас свет. В темном, как пещера, трюме загудели встревоженные голоса: у-у-у, о-о-о; из басовитого слитного гула тут и там вытекало тоненьким ручейком, дробясь и повторяясь, слово «мина». Зажигали спички, их желтые огоньки выхватывали из мрака лица, лица, лица. Озабоченные, прислушивающиеся, спокойные, испуганные, угрюмые…
— Борька, ты где? — услыхал я Сашкин голос.
И в тот же миг вспыхнул свет, опять зажглись синие фонари.
— Что это было? — спросил я. — Мина?
— Если бы мина, — сказал Сашка, — мы б уже тонули. Мины ж знаешь какие агромадные? Во! — он раскинул руки, показывая размер.
— Тоже мне знатоки! — Безверхов скривил заячью губу, — А отчего ж взрыв, если не от мины?
— Ну, мало ли от чего…
— Такой пароход, как наш, — продолжал Безверхов, — от одной мины не потонет.
— Не потонет? — спросил Литвак, глядя на него немигающими желтыми глазами.
— Нет. Водонепроницаемые же переборки. Люки и горловины всех отсеков задраены и воду дальше одного отсека не пустят.
Очень авторитетно говорил Безверхов. Да он и был среди нас настоящим моряком, хоть и не с крупных кораблей, а с катеров, но все же… От одной мины не потонет… И потом: машины продолжают работать, значит, идем, и свет снова зажегся… Да нет, ничего… ничего не произошло такого…