С тем и завалились спать.
Комфорт у нас был неслыханный: печку истопили, соломы натаскали из сарая, опять же вареной кониной с хлебом заправились перед сном. Курево тоже нашлось. Мы лежали, сытые, спасшиеся, в темной теплой комнате на хрустящей соломе и травили всякую травлю. Сашка Игнатьев сочинял похабные двустишия на всех подряд. Мы хохотали, прощая нашему рифмоплету обидные слова. Но вот иссяк взрыв сочинительства. Умолкли разговоры, послышались легкие, еще не набравшие силу храпы, сонные бормотанья. И я уже готов был провалиться в сладкое царство снов — но вдруг Сашка начал вполголоса, со сдержанной силой:
Затяжным прыжком, думаю я. Верно, верно… Приземлились мы на камни Гогланда, но прыжок-то продолжается… Мы все еще летим с накрененной палубы… нас несет в затяжном прыжке…
Меня опять тревожит виденье: женщина в голубом, прижав к груди ребенка, карабкается по опрокидывающейся палубе… не решается прыгнуть… ей кричат: прыгай!., но она боится воды… Теперь это уже не просто виденье, потрясшее мое воображение, но и — собственный опыт…
А Сашка шпарит по памяти своего любимого Тихонова:
Черт! — пронизывает вдруг меня новая мысль: зачем я рассказал Ушкало об этой женщине в голубом? Знал же, что он мучается, не имея вестей… Так что же лучше — не иметь никаких вестей или… Не знаю, не знаю… но лучше бы я ему ничего не говорил… Да и откуда у меня уверенность, что женщина в голубом — жена Ушкало? Да и жив ли Василий Ушкало?.. Жизнь учит веслом и винтовкой… но никак не выучит…
А Сашку несло:
— Эй, длинный! — раздается хриплый голос Щербинина. — У тебя что — завод на всю ночь? А ну, закрой кран, отдыхать мешаешь.
— Есть закрыть кран, — говорит Сашка и умолкает. «Заметить вдруг, что молодость прошла», — повторяю я про себя. И засыпаю с последней мыслью: завтра увидим Безверхова и Литвака.
Но мы не увидели. С моря больше никто не пришел.
Мы прожили на Гогланде еще один тихий и странный день. Дохлебали свой скифский суп, доели жилистое вкусное мясо. А вечером погрузились на быстроходный тральщик.
Гогланд опустел. Последний караван кораблей ушел в Кронштадт.
Часть вторая
Подводно-кабельная
В восьмом часу утра мы спустились с обледенелых ступеней южной стенки форта Первомайский на лед. Было совершенно темно. Ни звезд, ни луны — ничего. Черный мир ночи над белым миром льда и снега.
После ночи, проведенной в холодном каземате, на жестких нарах, я чувствовал себя невыспавшимся и слабым. Кружка кипятку, только что выпитая с липким ломтем черняшки, согрела меня, но теперь, на льду, мороз вытеснял малое тепло из моего навеки продрогшего тела.
Ступени были скользкие. Ахмедов не удержался, поехал, слабо вскрикнув: «Ай аллá!» Радченко молча подал ему руку, рывком поднял и подождал немного, пока Ахмедов утвердился на ногах. Бедный Алеша Ахмедов. Ему, южанину из Азербайджана, особенно холодно на кронштадтском льду.
Какое сегодня число? — подумал я. Шестнадцатое… нет, семнадцатое. Уже четвертый день мы пилим лед, медленно продвигаясь от форта Первомайский к форту Овручев. Да, семнадцатое января сорок второго года. Вот же, сорок второй уже пошел, и я пока еще живой.
— Ну, что там? — оборотился мичман Жолобов по прозвищу «Треска», шедший впереди. Голос у него был неприятно скрипучий, громкий. Сухонькое узкое лицо, обрамленное белым капюшоном маскхалата, казалось коричневым. — Кто шумит?
Саломыков сказал:
— Наш Мамай, кто ж еще.
— Сам ты Мамай! — быстро выкрикнул Ахмедов.
— Тихо, тихо, вы! Петушки! — Жолобов пропустил вперед Саломыкова, тянувшего сани с инструментом, и пошел рядом с Ахмедовым. Под его валенками и снег скрипел как-то неприятно. Снегу за ночь намело ужасно много. — Ахмедов, — сказал он, — ты все лечь норовишь, а?
— Зачем лечь? — выбросил Ахмедов облачко пара. — Я лечь не хочу, товарищ мичман. Зачем лечь?
Маленький, чернявый, с косо надвинутым на черные брови капюшоном, он шел плохо — ноги переставлял мелко и неверно. Наши промерзшие маскхалаты, за ночь почти не отогревшиеся, топорщились и, казалось, тихонько звенели.
— Нельзя ложиться, Ахмедов, хуже будет, — сказал Жолобов.
Хуже не будет, подумал я. Где уж там.
Мы прошли сквозь проход в колючей проволоке, которой был обнесен по льду форт, и поплелись по снежным застругам, то увязая по колено, то натыкаясь на припорошенные ледовые горбы и обходя торосы. Мела поземка, колючая и сухая.
Треска оглянулся, гаркнул:
— Пад-тянись! Не растягиваться!
Нас всего-то было, считая с ним, одиннадцать человек, и не так уж растянулась наша цепочка. Но Жолобов следил, чтоб не отставали и, конечно, чтоб никто не ложился в снег. «Ляжешь — не встанешь, — твердил он. И добавлял свою излюбленную поговорку: — Выше лба уши не растут», которую лепил к месту и не к месту.
Я шел, прикрыв глаза от режущего ветра и подавшись вперед. Что хорошо в нашей подводно-кабельной команде — это валенки, думал я. Без валенок ни черта бы мы не прорубили лед. Ноги бы поморозили к едреней фене, прежде чем поднять кабель. Тольке Темлякову хорошо, сидит на «Кроссе» в тепле… в относительном тепле… да и не столько на телефонной станции он сидит, сколько в библиотеке снисовской, готовит политинформации, доклады всякие… молодец Т. Т…. замполитрука ему уже присвоили…
А мне не повезло. Как пришли мы шестого декабря с Ханко, так и шарахнули меня в подводно-кабельную команду, поскольку моя специальность — электрик-связист. Правда, нас обоих — Т. Т. и меня — взял на заметку капитан из штаба крепости, который комплектованием личного состава занимается. «Среднее образование? Один курс вуза? — Он оглядел нас с внимательным прищуром. — Подумаем, чтоб вас на курсы направить. Пока пойдете в СНиС». На курсы? Это приклепают нам младших лейтенантов — и служи до деревянного бушлата? Раньше такая мысль привела бы меня в ужас, но теперь, когда шла война, мне было все равно. Да и, пожалуй, лучше в младшие лейтенанты, чем вкалывать на льду…
Вообще же, чем меньше думаешь о будущем, тем легче переносишь ледяной холод, тяжелую работу и голодуху. Сосредоточиться на текущей минуте. Ты идешь, оставляя за собой в снегу две борозды, — и прекрасно. В этом вся штука текущей минуты — переставлять одну за другой ноги.
Пришли. Вот отсюда, от первой лунки, пробитой в полуметровом льду, мы четвертый день пилим, рубим длинную прорубь шириной почти в метр. Треска ругается, что медленно рубим, а гляди-ка, сколько уже прорубили, — полкилометра, не меньше. Полкилометра нашего пота, наших истаявших сил. Прорубь затянуло синеватым ледком, но это ничего, он не крепок. Будем поднимать кабель — он взломает снизу этот молодой ледок.