Мог я себе представить, что жить Кольке оставалось две недели?
Я встал и подошел к Ушкало. Он полулежал, привалясь к большой скале, ногу согнув углом.
— Главный, — сказал я, — мотобот не затонул, его вон к той скале унесло.
Ушкало приподнял тяжелые красные веки.
— Знаю.
— Там Шамрай лежит убитый.
— Не только Шамрай. Там и моторист остался. Скосырев Семен. — Ушкало сдвинул мичманку и потер ладонью лоб. — Ну? Дальше что?
— Как — что? — сказал я. — Надо их похоронить.
— Твоя как фамилия? — нахмурился Ушкало. — Земсков? Вот и занимайся своим делом, Земсков. Своим делом занимайся. Понятно?
Дескать, не лезь в командирские дела. Командование само знает, что нужно делать каждую секунду. А ты отвались. Но я стоял столбом перед главстаршиной и видел, что он сейчас гаркнет на меня, и внутренне весь сжался. Я боюсь начальственного гнева. Вдруг сидевший неподалеку Литвак, в мятой пилотке, надвинутой на рыжую бровь, вмешался в наш разговор:
— А я што гавару? Я и гавару, надо идти за мотоботом.
— На чем пойдешь? — покосился на него Ушкало.
— На шлюпке.
— Не смеши кобылу! — отрезал Ушкало. — Так они тебе и позволят, финики. Так и позволят! Шунтиков, — окликнул он санинструктора, — чего тянешь? Сосчитать до восемнадцати не можешь?
Мы позавтракали всухомятку — сухарями и консервами. Горький дымок стелился над скалами, над тлеющим после ночного обстрела мхом. Я смотрел на островки к югу от Молнии — они будто висели в воздухе, отрезанные от воды полоской тумана. Вон Хорсен. Там уютная штабная землянка с телефонами. Там можно ходить по острову в полный рост, не опасаясь, что тебя срежут пулеметной или автоматной очередью. А тут, на Молнии, можно только ползком. Только за этой скалой можно встать, выпрямиться.
Нам на двоих с Т. Т. выдали банку мясных консервов, волокнистых и пресных, и мы ее быстро умяли, уступая друг другу последний скребок ложкой по жестяной стенке.
— Неправильно это, — тихо сказал Т. Т., сворачивая самокрутку.
— Что неправильно? — я тоже закурил.
— Обоих отделенных из своих назначил. А мы что? Один отделенный должен быть из наших, вновь прибывших, — убежденно сказал он. — Нас одиннадцать человек, а их, старичков, только семь.
— Не все ли равно?
— Нет. Не все равно. — Т. Т. еще понизил голос: — Этот Литвак — какой из него командир отделения?
— Да ты ж его не знаешь.
— Видно по нему. Видно, что он малограмотный.
Может, он был прав. Но мне было действительно все равно.
Я представил себе, как в нашу квартиру на канале Грибоедова приходит мое письмо, адресованное Шамраям, и мама Шамрай разворачивает его и читает…
Нет. Не мог я представить. Не доходило до меня, что Кольки Шамрая больше нет.
Дня два или три было на Молнии сравнительно спокойно. Ожидалось, что финны снова полезут отбирать остров, но они не лезли. Постреливали только. Глушили нас огневыми налетами, но они были короткими, потому что сразу вступали ханковские батареи и начиналась дуэль, снаряды шуршали и выли над нашими головами.
В то лето закаты были долгие, томительные. В небе будто пылал пожар, зажженный войной. Меж сосен сочился красный свет, каждая чешуйка на их стволах становилась медной, и отсвет небесного пожара ложился на валуны и скалы, обкатанные древними ледниками.
Солнце давно уже скрывалось за горизонтом, а в небе все еще менялись краски, перемещались полосы, возникали странные видения. Мне чудились корабли викингов. Они медленно наплывали, ощетинившись длинными копьями, потом медленно растворялись, но копья оставались и долго еще горели — багровые рубцы на темном полотнище неба.
Слишком долгими были закаты. Мы нетерпеливо ждали темноты. Днем на нашем островке можно было только лежать. Финны, которых отделял от нас узенький пролив, зорко следили за нами и посылали пулю на каждый шорох, на колыхание ветки, на звук голоса. Относительно безопасно было только за большой скалой, круто обрывающейся к южному берегу. Тут находился наш КП.
Ночью мы обедали. Мы питались консервами и сухарями, но на третью ночь с Хорсена пришла шлюпка с двумя большими термосами, в одном был борщ, в другом — пшенка, заправленная мясными консервами. Горячий борщ! Ух, как мы его хлебали!
Кроме того, Шунтиков каждому наливал в колпачок от фляги спирту. Я не сразу научился пить. Перехватывало дыхание. Шунтиков советовал при глотке не дышать через нос. Может, его советы помогли, а может, просто привычка взяла свое, но я понемногу научился, придержав дыхание, выпивать спирт мощным глотком. Сразу по телу разливалось тепло, и можно было опять лежать на холодном граните, вглядываясь в темноту, прислушиваясь к плеску волн и невнятному разговору ветра с соснами.
Мы ждали приказа идти вперед — брать Стурхольм. Это ж было каждому бойцу-десантнику ясно как дважды два: очередь за Стурхольмом. Но приказа все не было. И на гиблом нашем островке, где шагу не ступишь, чтоб не звякнула под ногой стреляная гильза, стал образовываться быт. Ну, бытом, положим, наше бездомье не назовешь, но все же: у каждого из восемнадцати появилось любимое место для сна — расселина, или щель меж двух валунов, или ямка среди сосновых корней, вгрызшихся мучительным усилием в гранит. Меня не переставала удивлять цепкость и неприхотливость здешних сосен. Постепенно нам переправили с Хорсена вещмешки с нашими пожитками — мыльницами, бритвами и другими мелочами быта, без которых и на войне не проживешь. Появилась даже затрепанная книжка — «Зверобой» Фенимора Купера. У нее не хватало первых страниц, и начиналась она так: «— Я не траппер, Непоседа, — ответил юноша гордо. — Я добываю себе на жизнь карабином и владею им так, что не уступлю в этом ни одному мужчине моих лет между Гудзоном и рекой святого Лаврентия. Я никогда не продавал ни одной шкуры, в голове которой не было бы еще одной дыры, кроме созданных самой природой для зрения и дыхания». Хоть и благороден был товарищ Зверобой, а — хвастун. Зверя бил, видите ли, непременно выстрелом в голову.
Но это было потом — горячая пища, родная мыльница, «Зверобой». А в первые два-три дня я не находил себе места. Вдруг пришло в голову, что если мы не пойдем к «Тюленю» за мотоботом, то его уведут финны. После ночного обеда я сказал Литваку:
— Ты с главным больше не говорил? Ну, насчет мотобота.
— Дык ён сам знае. — Литвак мельком прошелся по мне взглядом. — Надо яшче спытать, — сказал он, почесывая под заросшим подбородком.
— Спытай, — повторил я понятное белорусское словцо. — Если мы не пойдем, то финны…
Он не дослушал, пошел проверять посты.
Ночь была прохладная, я мерз в своем бушлате, никак не мог уснуть. Я слышал плеск воды под веслами, тихие голоса на берегу у скал — это пришла шлюпка с Хорсена. Это Ушкало пришел — его прошлой ночью вызвал капитан в штаб отряда, и вот он вернулся.
Утром, когда мы завтракали сухарями, консервами и туманом, главстаршина Ушкало разжал твердые уста и сказал Литваку:
— Капитан дал добро на вылазку. Пойдешь сегодня ночью.
— От здорава! — Литвак улыбнулся, морща нос: его улыбка мне показалась хищной, не вяжущейся с обычно простодушным видом. — Шлюпка будзе?
— Будет тебе шлюпка. С кем пойдешь?
— С кем? — Литвак быстрыми желтыми глазами обвел нас, сидящих под большой скалой и занятых едой. — Вось, с Кузиным. Пойдзешь со мной за мотоботом? — обратился Литвак к рослому молчаливому парню в армейской форме, в ватнике, прожженном на правом боку. Тот кивнул. — Добра!
— Вдвоем не управитесь, — сказал Ушкало, — третьего надо.
— Разрешите мне пойти, — сказал я.
Ушкало, Безверхов и Литвак уставились на меня: мол, это еще кто голос подает?
— Я умею грести, — добавил я упавшим голосом.
— А яшче што ты умеешь? — насмешливо прищурил глаз Литвак.
Я отвернулся, чтоб они не видели моей вспыхнувшей физиономии.
— Ты, Земсков, сиди на телефоне, — услышал я глуховатый ушкаловский бас. — На телефоне сиди. Твое дело связь.