«А как же бомбёжки, демаскировка?» — мелькнуло в голове у Ганшина, но все кивнули, и он кивнул.
— А между тем всё ли вы делаете, чтобы лежать хорошо? — резко повернул тему Юрка. — Сёстры на вас жалуются. У Жабина бывают срывы. Вчера Ганшин сорвался. Вы думаете, мне неизвестна история с градусником?
Да, да, ничего не скажешь. Ребята притихли, и Ганшину стыдно стало за свою бесчувственность. Вот они лежат кое-как, валяют дурака, позавчера ночью вставали — хорошо ещё, старшие не знают. А ведь Юрка прав — как им повезло! Они родились в замечательной стране, не где-нибудь в Англии, или Китае, или, страшно подумать, в Германии. А ведь свободно могло случиться и так — вот ужас! И взрослые всё для них делают, увезли в Белокозиху от бомбёжек. А кончится война — всех ребят поставят и все станут жить при коммунизме.
Юрке помешала закончить Оля. Она вошла в палату перевязать Зацепину свищик. Юрка оглянулся на неё, стал говорить быстрее и вдруг иссяк:
— На сегодня всё, ребята…
Он подошёл к Оле, бравшей марлевую салфетку пинцетом с лотка, и сказал негромко:
— В клуб вечером придёшь?
— У меня дежурство, — ответила Оля, не отрывая глаз от лотка.
Подойдя к ней сзади, Юрка полуобнял её и пропел:
— Оля, ты помнишь наши встречи…
Оля освободилась из его рук со сконфуженной улыбкой.
— Бросьте шутить, Юра, — сказала она, поводя своими голубыми чуть навыкате глазами.
А Юрка уже взял со стула баян и, пытаясь пройти боком, слегка шлёпнул Олю, наклонившуюся над Зацепой, сзади по халату.
— Олечка, уберите вашу попочку, — сказал он негромко, но так, что все слышали.
У Оли зажглись щёки, а Поливанов хмыкнул ехидно.
— Скажете тоже, Юра, и при детях… — смешалась Оля.
— Я человек простой, — сказал Юрка, поправляя на плече ремень от баяна. — Мне сейчас некогда, — обратился он к ребятам, — а после полдника я ещё приду поговорить с вами, особенно с Костей, ведь я должен за него поручиться. И принесу текст торжественного обещания, вы его все выучите. Будем считать, что вы начали подготовку в пионеры. — Последние слова он произнёс торжественно, как с трибуны, и чуть вразвалочку, с баяном на плече вышел из палаты.
Глава седьмая
В КИНО!
олдник раздавала Маруля. Она внесла на подносе дымящиеся миски с чаем. В Москве чай давали в беленьких поильниках, и так удобно было, не обжигаясь, тянуть его из носика. И в дорогу поильники взяли. Но за месяцы эвакуации они лишились сначала ручек, потом носиков, приходилось пить через край. Потом поильники и вовсе побились. Остались миски алюминиевые — им всё нипочём, они вечные.Маруля ставила каждому миску на грудь поверх одеяла и бормотала себе под нос: «Смотри не пролей… наш сосед… пошёл в баню… шайкой ошпарил». Она имела странную особенность: начинала рассказывать, а кончить не могла. Не то что Настя. Та, лишь бы настроение подошло, прямо соловьём разливалась. У Марули же выходило что-то невнятное, тягучее, с обрывами, вроде мычания: «Вот у нас в соседнем доме Лёха Петляев… ммм…» И разом забывает, о чём начала. «Тётя Маруля, а что Лёха?» — полюбопытствует кто-нибудь. «А я разве что говорю?» — вдруг пугается она. И опять: «Я тоже в корыте кофту стирала-стирала… ммм…» И никакого рассказа. «А у нас давеча Петрович взял оглоблю за сараем…» — и опять мычание.
Даже смеяться над нею, доводить её было неинтересно. Она не сердилась и тупо смотрела мимо, будто не на тебя, а на матрац. Но вдруг, исполнившись благодушием, запевала открытым звуком, по-деревенски:
Маруля собирала пустые миски, когда Оля внесла на подносе коричневую плитку в ровных квадратиках, напоминавшую шоколад.
— Уже выпили? — удивилась она. — А я вам гематоген несу, — и стала ломать плитку на тумбочке — по две дольки каждому. По две ириски, как говорили в палате. Хотя какие это ириски, если кто знал настоящие довоенные ириски?
Ганшин хорошо помнил эти твёрдые, сладкие, тянущиеся на зубах, долго таявшие во рту кубики. Отец покупал их целую горсть с лотка разносчиков, когда они вместе на демонстрацию ходили.
Ганшину вспомнился майский синий день и как они идут с отцом вдоль набережной в толпе праздничного народа. У отца красный бант в петлице, а над Севой — голубой шар, примотанный ниткой к пуговице пальтишка, одна ириска тает во рту, другая зажата в кулаке и ждёт своей очереди. Когда это было?
А теперь, считай, и гематоген радость. Его дают два раза в неделю к чаю — мягкий, горько-сладкий и не тянется, а жуётся кусочками. Никакого сравнения с ириской. А всё же вкусно.
Правда, одна долька идёт Косте. Это на днях голосованием решили. Всё равно все ему должны — кто марки, кто щелбаны. А он предложил: вместо щелбанов — все долги прощаются — по дольке гематогена. Никто не возражал, собрали по ириске. Но когда в другой раз гематоген давали, все уже снова должны были ему щелбаны, и он опять подтвердил: собирай.
«А у кого долга нет?» — вскинулся Поливанов.
«Всё равно гони, — сказал Костя спокойно, — в счёт будущего. Сегодня не должен, а завтра так и так на спор проиграешь».
Поливанов вякнул было, что один раз — и всё, как тогда договаривались, и Ганшин был с ним согласен. Но Костя сердито замигал белёсыми ресницами.
«На-кася выкуси, — сказал он и показал фигу. — Стал бы я из-за одного раза вам щелбаны прощать. Тогда уж условимся наперёд: десять щелбанов — д-долька».
Никто не стал спорить. А почему? С Гришкой Костя делится — Гришка молчит. Зацепа, как новенький, не в счёт. Жаба подпевает всегда. А Игорь и Ганшин ругаться не захотели, — так и вышло. Севка было заикнулся, что несправедливо, а Костя всё под голосование подвёл. «А если голосовать — справедливо?» — «Ну?» — «Голоснём, рёбушки». Все за Костю и проголосовали. Игорь поколебался, но видит, кругом руки подняли, и он потянул. И Ганшин.
«А если уж проголосовали, то закон, — заключил Костя. — Сам же говорил, — обратился он к Ганшину, — с голосованием, тогда правильно».
С того дня стали Косте, едва скажет, отдавать по дольке, но общий счёт щелбанов уменьшался мало: Костя успевал выигрывать на спор новые, переводил долги с того, кто должен много, на тех, кто меньше должен. В конце концов все рукой махнули: отдавай без слов одну дольку законную, и всё тут. Другая всё равно тебе останется, так чего жадничать?
И сейчас на Костиной постели, едва Оля вышла, рядом с подушкой собралась горстка коричневых гематогенных кубиков. Штуки четыре он сразу отправил в рот, а остальные в мешок спрятал, до вечера.
Стали ждать Юрку Гуля. Но ещё прежде в палату ввалился Толяб. Он заскочил, как всегда, с коробкой под мышкой, однако открывать её не стал, а с порога объявил новость: после ужина наверху, в большой палате, — кино! От нижних палат тоже возьмут по одному человеку, он сам слышал.
Кино! Да уж позабыли, что такое бывает. До войны показывали два раза в месяц — свозили всех в вестибюль и на стенке крутили. А как война началась, Ганшин и не видел кино ни разу. И вот, Толик говорит, передвижку из района притянули и будут показывать в бывшем школьном зале санаторским и заодно солдатам из госпиталя, кто ходить может.
Приветственно взмахнув костылём, Толяб исчез, а ребята, перебивая друг друга, стали говорить, кто какие картины видел. Вспоминали психическую атаку в «Чапаеве», и как Чкалов под мостом на самолёте пролетел, и в «Якове Свердлове» как он на ярмарке за сапогами на скользкий столб лезет. Гадали, что сегодня покажут. Но никто не решился спросить вслух, кому из них смотреть.