— Евгения Францевна, ребята, заслуженный работник, ортопедическая сестра, — повторила, близоруко щурясь, Изабелла.
Как могла она объяснить Им, что знала сама? От педантичного, сухого характера Евгении Францевны всем было несладко, её и врачи побаивались. Она ведь в санатории чуть не с основания. Это с началом войны стала она молчаливее, незаметнее, только губы поджимала, если ей что не нравилось. Известно было, что во Франкфурте у неё двоюродный брат. До войны она как-то даже письмо от него показывала. Понятно, что присмирела. Но работник она — ничего не скажешь. Сам профессор Чернобылов, корифей лечения бугорчатки, её отмечал. Правда, зудит по любому поводу невыносимо. Но не станет же Изабелла обо всём этом мальчишкам из седьмой палаты докладывать?
А всё же надо знать Изабеллу: настоящего гнева в её голосе нет. Вообще-то всё она понимает. Просто должна защищать Евгу, как все взрослые.
Ганшин думал об этом, а сам поглядывал на стоявшую на тумбочке зелёную эмалированную кружку, что принесла Изабелла. В ней лежали два варёных яйца, и он знал, что они предназначались ему. Ему-то ему, да он их не увидит.
Едва мама узнала, что их довезли наконец до Белокозихи, она отправила Изабелле почтой 400 рублей и письмо. Просила покупать в деревне еду, подкармливать Севу, будто от неё трижды в неделю передачи.
И уже который раз к завтраку приносила Изабелла пару белоснежных, ещё тёплых, вкуснейших яиц. Впрочем, оба яйца достались Ганшину лишь однажды. В следующий раз он ел одно: другое проиграл Косте на спор. А потом Костя объявил, что всем надо делиться. Стыдно быть жмотом. Да и то рассудить — правда стыдно. И ребята так решили. Проголосовали и постановили: закон палаты. Теперь одно яйцо шло Севке, а другое по кругу: Грише, Косте, Жабе, Поливанову, Зацепе.
Ну, это ещё туда-сюда. А вчера Костя сказал, что и так неверно. Справедливым быть надо. Что это Севка особенный какой, чтобы всякий раз по яйцу есть, когда другим в очередь? Стали голосовать и перерешили: одно яйцо Косте, как главному, а другое по порядку всем. В том числе и Севке, конечно, когда до него очередь дойдёт. Да почему же всё всегда Косте? Ганшин поначалу возмутился. Но на голосовании за него только Игорь был, да и тот едва рукой дёрнул и быстро опустил. Струхнул Поливанов. Вообще он парень хороший, но тюлень и бояка. Только подъязвит немного — и в кусты. И опять же закон палаты. Костя на днях новое правило предложил. Раньше как голосовали? Правая рука у тебя есть? Голосуй, будет один голос. А теперь у Кости — два голоса, а у остальных по одному. Гришка всегда за ним. Жаба тоже. И голосовать неинтересно стало — всё равно всё его будет.
Изабелла подходит к Ганшину с кружкой и отдаёт ему два свеженьких, ещё не остывших яйца, протягивает ложечку и немного соли в бумажке. Теперь надо исхитриться как можно искуснее сделать вид, что начинаешь есть.
— Давай, помогу разбить скорлупку, — говорит Изабелла. — Ты остроконечник или тупоконечник? — привычно острит она.
— Сам разобью, Изабелла Витальевна, — пугается Ганшин. — Сейчас я не хочу… подожду завтрака. Через пять минуток я…
Изабелла выходит, и Севка протягивает кружку Косте, а тот одно яйцо вынимает для Гришки, сегодня его очередь.
Ганшин слышит, как хрустит проломанная скорлупа. Передавая друг другу ложку, Костя и Гришка объясняются односложно, а сами набивают рот яйцом, закусывая предусмотрительно оставленным от вчерашнего ужина хлебом. Слюнки текут… Через пять минут зелёная кружка с битой скорлупой и чисто облизанной ложкой возвращается к Ганшину и будет ждать появления Изабеллы.
— Так быстро управился? Молодец! — воскликнула Изабелла Витальевна, войдя в палату спустя четверть часа.
Костя, отерев с губ желток и придя в благодушное настроение, уже экзаменовал Зацепу. Все было на этого дохляка рукой махнули, а у него необычный дар обнаружился — перевёртывать слова.
— Скажи наоборот «хлеб».
— Белх.
— А «честное слово»?
— Оволс еонтсеч, — выпалил Зацепа без малейшей задержки.
Проверили — так и есть! Даже Изабелла заинтересовалась:
— А «преподаватель»?
— С мягкого знака нельзя, — сказал Зацепа.
— А «педагог»?
— Гогадеп, — не задумываясь, отвечал Зацепа.
Ребята грохнули: «Ну и ну! Гогадеп!»
— Смотрите, какая неожиданная способность, — сказала Изабелла. — Я в детстве тоже когда-то вывески навыворот читала. Но не так быстро и не в уме.
— А у меня книжка «Детство Тёмы» в изоляторе была, — объяснил Зацепа. — Я её раз десять прочитал, а других не давали, чтобы микробов не переносить. Тогда я ее с конца до начала прочел — и так три раза, все слова наоборот и запомнились.
Изабелла изумлённо покачала головой, похвалила Зацепу и ушла, унеся с собой зелёную кружку.
А навстречу ей уже шла тётя Настя со свежей простынкой, перекинутой через рукав. Каталка на колёсиках в санатории была одна, и сегодня Насте её не дали, так что надо было ребят в ванную прямо на руках носить.
Тётя Настя отвязала, раздела Гришку, взяла в простыню и понесла. Руки у неё короткие, но сильные, из-под засученных рукавов халата видны вздувшиеся вены.
В ожидании, пока вымоют Гришку и придут за ним, Костя привязался к Зацепе:
— И что такого особенного, что ты слова вертишь? А таблицу умножения на семь с закрытыми глазами можешь сказать?
Кроме Кости, таблицу на семь никто в палате не знал, и глупо было в этом с ним состязаться.
Но Зацепе обидно стало, и он сказал неведомо зачем:
— А тебе слова переворачивать слабо!
— Не собираетесь ли вы меня учить, сударь? — ответил Костя ледяным тоном Атоса.
Жаба тем временем уныло и методично упражнялся в плевках, устроив катапульту из двух пальцев. На подушечку указательного надо было взять с языка немного слюны и, придержав большим, — щёлк! — плевок летел к потолку.
— А до Гебуса доплюнешь? — подбодрил его Костя.
— Ещё как!
И Жаба стал обстреливать Зацепу. Недолёт, недолёт, перелёт — попал!
— Кончай! — закричал Зацепа. Он попробовал отвернуться и закрыться рукой.
— Рёбушки, а вы чего смотрите? — обратился Костя к Ганшину и Поливанову. — Ну-ка, залп!
Зацепа загородил лицо локтем, защищаясь от плевков, летевших уже отовсюду. Костя скомандовал, чтобы Жаба подъехал на кровати к нему и отогнул руку, — пусть не закрывается.
— Ребята, кончайте, — взмолился Зацепа. — Ну что я такого сказал?
— Сам помнишь, — ответил Костя как бы лениво.
— Ну, не буду больше, — проныл Зацепа.
— Повторяй тогда за мной, — сказал Костя. — «Я сопливый гад».
— Ну… Я — гад, — пробормотал потерянно Зацепа.
— Нет, ты скажи: «Я сопливый гад».
— Ты сопливый гад.
— Ах, вот ты как? — рассердился Костя. — Жаба, дай ему как следует.
— Не надо!!!
— Тогда повторяй за мной: «Я вонючий гад и фашист».
— Ну, я вонючий гад и фашист… Отпусти! Отпу-сти-и-и!
— Да хватит, — вступился Поливанов. — Он же сдался.
— А чего кобенился? — возразил Ганшин. — Что от него убудет? Сказал да забыл.
— Много вы с Игорем понимаете, — осадил их, мельком взглянув на обоих, Костя.
Ганшина восхищало это в Косте: как он умел обрезать на ходу, припереть любого к стенке! Как логично, точно, неоспоримо рассуждал! Спорить с ним невозможно. Кажется, кругом ты прав, только так и может быть, а он сказанёт что-то, будто невзначай, — и привет, нечем крыть. Оттого и все ребята за него.
Сейчас Костя мучительно морщил лоб, придумывая, что бы ещё потребовать от Зацепы.
— А теперь скажи: «Я никогда не буду ругать Костю».
— Я никогда не буду ругать Костю.
Зацепа повторял слова механически, послушно, и это начинало приедаться.
— Нет, скажи так: «Я никогда не буду ругать нашего дорогого Костю».
— Я никогда не буду ругать дорогого Костю, — покорно, безразличным тоном повторил Зацепа.
Наконец Косте это наскучило. Да и тётя Настя как раз появилась: внесла довольного, красного, распаренного Гришку. Развернула его из одеяла, уложила на постель и стала готовить к ванне Костю.