Гостя слушали как заворожённые. Слышно было временами, как свистит ветер в неплотно закрытой форточке да потрескивает что-то за старыми обоями на стене.
Мало-помалу осмелев, ребята засыпали гостя вопросами. Интересовались, скоро ли убьют Гитлера и когда ждать революции в Германии? Спрашивали, случалось ли видеть капитану настоящую психическую атаку?
При каждом вопросе капитан насторожённо хмурился, обдумывал что-то, потом широко и дружелюбно улыбался, вызывая встречную волну улыбок, и начинал напористо и убеждённо говорить. Рассказывая, он порою горячился, обрывая себя на полуфразе, что-то вспоминал, вскрикивал и вдруг хрипел, будто петлей перехлёстывало ему горло.
— Пётр Лукич устал, отпустите его, ребята, я же вам говорила, — уже не в первый раз негромко повторяла Изабелла.
Все начисто забыли её предостережения, а ведь она заранее объяснила, что у капитана снесено снарядом чуть не полчерепа, врачи едва вернули ему жизнь и на затылке у него тонкая плёнка кожи, так что долго мучить вопросами его нельзя. Но гость и сам разошёлся.
— Фрицев и Гансов, ребята, мы били, бьём и будем бить. Даже в условиях отступления крепко давали им прикурить… Главное, на местности определиться: противник — свои войска. А скоро начнём наступать. Я лично хочу вернуться скорее в часть.
— Мы тоже на войну хотим, — выкрикнул Жаба.
— Вот и молодцы! — неожиданно поддержал Жабу капитан. — Вставайте скорее, ребята, чего слушать врачей! Меня в госпитале трижды к смерти приговаривали, а я встал и пошёл!
Все яростно, с восторгом аплодировали. Ребята вертели головами, заглядывали друг другу в пламеневшие надеждой лица. Вот это да! Как и все, Ганшин чувствовал, что уже полюбил его, восхищался каждым его словом, преклонялся перед ним и в душе называл не иначе чем «капитанчик», не зная, как получше обласкать.
Но Изабелла решительно вмешалась, чтобы поправить положение:
— Не поймите, ребята, Петра Лукича буквально. Хорошо лежать, слушаться медперсонала — ваш лучший подарок фронту. Правильно я говорю, Пётр Лукич?
Капитанчик, соглашаясь, тряхнул забинтованной головой.
— Слушайтесь старших, ребята, — сказал он, сообразив, что заехал чуть-чуть не туда. — В армии тоже без дисциплины не прожить. А выздоровеете — тогда на фронт!
Игоря Поливанова давно уже томил один вопрос, но он всё не решался поднять руку. Ему хотелось спросить про отца. В палате всем известно было, что отец Игоря, младший лейтенант Поливанов, с июня сорок первого ушёл на фронт, так что и на войне его, конечно, должны знать. От него давно, правда, не было вестей, но мама переслала Игорю в Белокозиху отличную фотографию отца в командирской форме. Фотография была большая, в половину тетрадной страницы, слегка коричневатая, на плотной бумаге. Игорь хранил её среди писем мамы в надёжнейшем месте. В ожидании гостя он заранее вынул её и положил под руку на одеяло.
— Пётр Лукич, — решился наконец Игорь, — вы не встречали на войне младшего лейтенанта Поливанова?
— Поливанова? — Лицо капитана выразило недоумение.
— Отца нашего Игоря, — пояснил Ганшин.
— Позвольте, Поливанова? — переспросил гость, как бы вороша что-то в памяти. — А на каком фронте воюет?
— На юге, кажется. Он маме из-под Киева писал. Вот его карточка.
Капитан подошёл к Игорю, наклонился над ним, и от него слегка пахнуло махоркой и спиртом. Он взял в руки фотографию чернобрового лейтенанта и долго глядел молча на молодое незнакомое лицо.
— Вроде встречал… Было, кажется.
Пётр Лукич кривил душой. Ничего ровно не сказало ему это лицо. Да если бы он где и видел невероятным случаем этого лейтенанта, разве запомнил бы в той сумятице отходных боёв, отступления по горящим дорогам Украины, переправ под бомбёжкой?
Игоря его ответ тоже обескуражил. И зачем он с этой фотографией полез? Почему-то он был уверен, что капитан отлично знает отца, и втайне ожидал минуты торжества, когда тот начнёт рассказывать о своих встречах с лейтенантом Поливановым, о его подвигах на войне. А он едва вспомнил… Что теперь ребята подумают?
Тётя Настя уже внесла миски с ужином — пшённую кашу, конечно, и капитанчик заторопился уходить.
— А нельзя вашу фуражку посмотреть? — попросил напоследок Гришка.
Капитан подошёл к нему и протянул фуражку защитного цвета, с таким же козырьком и маленькой красной звездой на ободе. Гришка повертел фуражку в руках и передал Косте. От Кости она перешла к Поливанову, от него — к Ганшину.
Севка первый догадался её примерить. Приподнялся на локте с маленькой плоской подушки и надвинул фуражку па затылок, а чёрный узкий ремешок под подбородок пустил. И ещё под козырёк прямой ладошкой взял.
Ну и Севка! Капитанчик улыбнулся, и все позавидовали Ганшину почему никто прежде не решился так сделать?
— Герой, и вид самый геройский, — поощрил его Пётр Лукич, зайдя между постелями Ганшина и Поливанова.
— Дай мне поносить, — нетерпеливо дёрнул его Поливанов, и Севка стал снимать фуражку.
— А-а! — вдруг коротко выдохнул Ганшин.
Капитанская фуражка выскользнула у него из рук и свалилась в миску с пшённой кашей.
— Ну вот, этого только не хватало, — сказала Изабелла Витальевна, помогая стереть кашу с тульи и козырька. — Как попадёт к Ганшину — пиши пропало.
«Да, всё-таки Севка шальной, вечно с ним история», — подумал Поливанов.
Ганшин между тем покраснел, как варёный рак, и с трудом выдавил:
— Я нечаянно.
— За нечайно бьют отчайно, — обрезала Изабелла.
Но капитан ничуть не огорчился.
— Великое дело, — сказал он, принимая мокрую фуражку и стряхивая остатки каши с козырька. — Будем считать, ребята, что мы крепко подружились. Выздоравливайте, и вместе пойдём бить врага.
Прощальные возгласы понеслись со всех постелей, и они провожали гостя, пока его рослая фигура с белой повязкой на затылке не исчезла в полутьме коридора.
Только Костя помалкивал. Его сердце томила обида. Как случилось, что он остался в стороне? И фуражку не решился надеть (уж он бы её в кашу не свалил), и фотографией отца, как Игорь, не смог похвалиться. Отца, правда, у Кости не было, но зато был старший брат-краснофлотец. В глубине тумбочки, сколько рука достанет, Костя тоже хранил обёрнутую в старую газету ещё довоенную, с измятыми краями глянцевую фотографию. На той фотографии была изображена его мать в белом с крапинками деревенском платке, казавшаяся старухой, а рядом прямо глядел в аппарат рослый, совсем юный, с едва пробившимися над губой усами матрос в полосатой форменке. Снимались, видно, в районном посёлке в день проводов. О брате Костя ничего больше не знал. Мать была малограмотна, кругом пищала младшая ребятня, и, как сдала Костю в санаторий, лишь в первый год раза два приезжала к нему, а писем совсем не писала. Что там, интересно, дома, в деревне? Он представил себе, как вечерами, уложив детей, вымыв посуду и отскребя чугунок, мать садится у края стола, сложив руки на переднике, и вздыхает привычно: «Где там наш Костенька, Кистинтин?»
От этих мыслей Косте стало совсем горько. «Ладно, маменькины сынки, попляшете вы у меня», — подумал он с мстительной обидой и принялся скрести ложкой края миски.
У Ганшина кашу унесли, вроде бы сочли её попорченной микробами с фуражки, и недовольная Евгения Францевна хлопотала заменить ему порцию. Но есть Ганшину не хотелось. Его знобило и подташнивало.
— Не надо, Евгения Францевна, не люблю я кашу, — с капризным раздражением сказал он.
— Кашу надо не любить, а кушать, — размеренно и привычно завела Евга. И вдруг, внимательно поглядев на Ганшина, прикоснулась ладонью к его лбу. — Господи, да ты совсем горячий.
Уже пришла ночная смена и колокольчик дежурной должен был вот-вот прозвенеть отбой, когда выяснилось, что у Ганшина подскочила температура. Вызвали Ольгу Константиновну, она послушала его, помяла живот, и тётя Настя, ворча и чертыхаясь, так как смена её давно кончилась, отнесла Ганшина в отдельную узенькую палату в другом конце коридора, называвшуюся изолятор.