Не было тогда для Игоря во всём свете, исключая разве маму с отцом, человека умнее, смелее и увлекательнее, чем Юра Данилевский. Он повторял всякое Юрино движение, бегал за ним собачонкой, и Юра великодушно принимал его добровольную преданность. Старшие ребята не брали его в игру, для них он был неуклюж и мал, а Юра позволил ему быть своим ординарцем.
На вооружении во дворе были деревянные кинжалы и щиты, круглые или в форме большой капли, выпиленные из фанеры и раскрашенные. Бились же по преимуществу дротиками. Это редкостное оружие добывали тут же, обрывая с осыпавшихся штукатуркой стен куски тонкой деревянной дранки. Дротики метали, как копья, и условие было: если дротик коснётся одежды, ты ранен, если голых коленок, рук или лица — убит. Игорь был неповоротлив, хорошо кричал «ура», но бегал плохо. Его быстро накололи дротиком и прогнали к угольной куче у котельной, где обычно отдыхали убитые. Он скучно бродил там, подбивая носком сандалии чёрные, с блёстками куски угля, пока пробегавший мимо мальчишка из 16-й квартиры, сражавшийся на стороне белых, не крикнул ему: «Айда с нами, всё равно убит». И, увлечённый волной контратаки, Игорь побежал за ними, громко вопя «ура!».
У «красных домиков» догорала битва, взвивалась столбом известковая пыль, валились ломаные кирпичи и штукатурка. Но скоро сражение закончилось. Ещё распаренный от волнения, краснощёкий и запыхавшийся, Игорь подбежал к Юре Данилевскому и с робкой преданностью тронул его за рукав. Тот неожиданно отдёрнул руку и, смерив его остужающим взглядом, произнёс: «Не подходи ко мне, предатель». Игорь не знал, что значило это слово.
Сколько раз и вечером, и на другой день, отпросившись у мамы погулять, он подбегал во дворе к Юре и пытался заговорить с ним, как раньше: тот будто не слышал.
На третий день дома, за обедом, водя ложкой по дну тарелки с бульоном, Игорь решился спросить отца, что такое предатель.
— А зачем тебе? — встревожился отец.
— Ну, во дворе говорили.
— А-а… — сказал отец успокоенно, ковыряя спичкой в зубах. — Ну, это… как тебе сказать… то же, что изменник.
Слово «изменник» было не многим понятнее, переспросить он не решился, а только дружба с Юрой Данилевским рассыпалась навсегда.
…Всё это в одну секунду пронеслось в голове Поливанова, а между тем Изабелла от Зацепы снова вернулась к Косте:
— Как же ты других не остановил? Ты же такой взрослый, ответственный. А тут, выходит, за какой-то малышнёй потянулся.
— А я сам бы не побежал, — сказал вдруг, напрягшись и сморщив лоб, как старичок, Костя. — Я знал, это одна глупость. А не остановил потому, что на храбрость испытывал.
Но здесь вмешалась долго молчавшая Мария Яковлевна.
— Довольно, мне кажется, Ашот Григорьевич, — сказала она, как всегда, своим негромким, немного скрипучим голосом. — Ясно, что дети потеряли все ориентиры, скатились, так сказать, по наклонной плоскости. Тут не одни они виноваты. — И она выразительно взглянула в сторону Изабеллы. — Мы ещё обсудим это и на пятиминутке, и на медико-педагогическом совете. То, что дети плохо лежат, нарушают режимные моменты, вынуждает нас к серьёзным дисциплинарным мерам.
— Раскассировать их, раскассировать! — снова взревел Ашот, мотая большой лохматой головой, как медведь на картинке, отбивающийся от тучи пчёл, и решительно встал.
— Давайте обсудим это без детей, — предложила Мария Яковлевна, и все вышли из палаты.
Как прибитые, провели ребята время до обеда. Говорить ни о чём не хотелось, каждый в своё уткнулся: кто книгой закрылся, кто марки стал перебирать, Зацепа бумажные пульки делал.
Перед обедом стало известно, что Жабина переводят в пятую палату, Фесенко в двенадцатую, где старшие ребята лежат, а остальных на три месяца лишают кино и всех развлечений. Кроме того, поставят вопрос о пребывании в пионерской организации: этим займётся новый пионервожатый, назначенный вместо Гуля, успевшего развалить работу.
Когда, объявив об этом, Изабелла оставила ребят одних, в палате долго висела тишина.
— Как же это ты, Костя? — внезапно для себя решился Игорь.
— Много ты понимаешь… Так нужно было, — огрызнулся Костя, но по тону его видно было, что и сам он вконец расстроен. — Если б я только сознался, ещё хуже бы всех наказали…
— Ты честное пионерское продал, — сорвался неожиданно Ганшин.
— Ду-у-рак! Я не продал. Я же сказал «честное пионерское», но не под салютом. А действует только под салютом. Ты что, не знаешь, маленький, что ли?
В другое время все ещё раз подивились бы Костиной находчивости, изобретательному уму, но сейчас все его увёртки и отговорки были безразличны и вызывали даже раздражение.
— А ловко Гашка вывернулся, — сказал Костя с недоброй усмешкой. — Знал, что нас поймают, вот и откололся заранее.
Севку замутило от ярости.
— Ты… Ты — трус, ты — дезертир, ты — хуже того! — как шальной закричал он.
— Заткнись, бабник, — пытался прервать его Костя.
— Предатель, — выговорил Игорь, будто летя с обрыва.
Костя посмотрел на него с немым изумлением.
— Что смотришь? Ты, ты предатель, — повторил Игорь и приготовился закрыться локтем: сейчас ударит.
Но Костя не бил. Он только часто-часто заморгал белёсыми ресницами и отвернулся.
И вдруг все, даже Зацепа, испуганно таращившийся на происходящее и беспокойно вертевший головой в пятнах зелёнки, почувствовали: старая жизнь палаты кончилась. А во время мёртвого часа Поливанов повернулся к Ганшину и сказал негромко:
— Сева, хочешь, я подарю тебе открытку с зенитчиками? Я только с тобой хочу дружить.
— Ага, — ответил Севка, улыбнувшись во всю пасть.
И как это всё случилось? Ведь казалось, что без Кости не прожить и дня и что так будет вечно. Верили, что, не будь его, всем станет плохо, скучно, что нельзя его огорчать и уж совсем невозможно в им сказанном усомниться.
Но прошло всего несколько дней со злосчастного побега, увезли в другую палату Жабу и Гришку, поставили к ним двух новеньких, и вдруг стало ясно, что Костя — обыкновенный белобрысый мальчик с оттопыренными ушами, да ещё не очень смелый и сильный. И кто сказал, что у него надо быть в рабстве? И почему все должны были ему что-то — кто щелбаны, кто марки? Да ещё нелепая Дурландия, «закон палаты»… Чушь, мираж, колдовство какое-то.
Кровать Кости стояла по-прежнему здесь же, рядом. С ним можно было поболтать, сгонять партейку в шахматы, поменяться книгой, но он ни в ком уже не вызывал ни ужаса, ни обожания. И Поливанову странно было думать, что этот бледный, хилый мальчик с небольшими, упорными, будто молоком разведёнными голубыми глазами, совсем ещё недавно казался им всемогущим и так долго владел его душой и волей.
Глава восемнадцатая
ШАГ
аркое лето плыло к концу. Запылилась и побурела акация при дороге. И о побеге седьмой палаты, перебудоражившем весь санаторий, вскоре стали забывать.А спустя год и вовсе никто не помнил.
На площадке, где лежали старшие ребята, установили на столбе чёрную тарелку репродуктора, и оттуда всё чаще, вперемежку с «Вальсом-фантазией» и песнями Руслановой, долетал сурово-праздничный голос диктора Левитана, на Красной площади стреляли из пушек в честь взятия Орла и Белгорода.
Что ни день, гуляли теперь слухи, один другого беспокойнее и соблазнительнее, будто санаторий собираются возвращать то ли в Москву, то ли под Рязань. По палатам прошла комиссия из крайцентра, прошелестело незнакомое словечко — «реэвакуация».
— Скорее бы, — вздыхала тётя Настя. — Кому Белокозиха, а кому Бедоносиха. Не успеешь оглянуться, Майка школу кончит, Лёнечке портфель с тетрадками покупай. Хошь бы к тому сроку в Сокольники вернуться…
Но комиссия уехала, а ребята как ни допытывались, так толком ничего и не вызнали. Лишь однажды Настя проговорилась: