Бодрости, которую другим реакционерам давало сознание того, что у власти их люди, их класс, их направление, — такой бодрости у Фета и следа не было. Его гимны дворянству относятся только к прошлому, в настоящем же дворянство в его глазах — деградирующий и обреченный класс. В цитированном выше письме к С. А. Толстой от 28 января 1888 г. Фет называет современных помещиков дикарями и, жалуясь на невозможность появления журнала поместно-дворянского направления, пишет «У дикарей не только нет собственного журнала, как, например, даже у собачьих врачей, ветеринаров, но такой журнал даже не мыслим, ибо требует во главе своей настоящего помещика-земледельца. Так, мы знаем какого-то грамотного елецкого хлебного торговца, но едва ли найдется грамотный помещик-земледелец, а если бы и нашелся, то его бы никто не стал читать…».

Не радует Фета и развитие поэзии, хотя его направление как будто побеждает. Он и здесь видит одну деградацию. «Знаешь ли, что меня отталкивает от стихов? — пишет он Полонскому 11 августа 1889 г. — Это мои подражатели, которым нет числа; и подражают они по-видимому весьма хорошо, так что разве литературный кассир разберет фальшивую ассигнацию».

Фета давно терзали болезни. Хроническое воспаление век стало препятствовать работе. Пришлось нанять секретаршу, которая читала Фету и писала под его диктовку. Крайне усилилась одышка, мучившая Фета еще смолоду. Свое последнее стихотворение он начал словами

Когда дыханье множит муки

И было б сладко не дышать…

21 ноября 1892 г. Фет, очень ослабевший после тяжелого бронхита, попросил жену съездить к врачу и купить в магазине шампанского. По рассказу секретарши Фета, сообщенному ею двум биографам поэта, Б. А. Садовскому и В. С. Федине, Фет продиктовал ей, по отъезде жены, следующую записку (показанную ею Садовскому) «Не понимаю сознательного приумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному». Подписавшись под запиской и поставив дату, Фет взял со стола стилет, служивший ему разрезальным ножиком. Секретарша вырвала у него нож, порезав себе руку. Тогда Фет пустился быстро бежать по комнатам в столовую и попытался открыть шифоньерку, в которой лежали столовые ножи, но упал на стул и умер от разрыва сердца.

Вызвавший спор у биографов вопрос о том, считать ли Фета самоубийцей, представляется мне малосущественным.

7

Мемуаристы говорят о том, что в Фете поражала «прозаичность». «В нем было что-то жесткое и, как ни странно это сказать, было мало поэтического. Зато чувствовался ум и здравый смысл». «И наружностью, и разговорами он так мало походил на поэта <…>. Говорил он больше о предметах практических, сухих…». «Я никогда не замечала в нем проявления участия к другому и желания узнать, что думает и чувствует чужая душа. В нем не было той драгоценной Божьей искры, которая без обмана идет прямо в сердце…».

Это всё отзывы людей из круга Льва Толстого, дружбой которого Фет особенно дорожил и гордился, к жене которого относился, судя по мемуарам и письмам, с нежностью, близкой к влюбленности. В доме Толстых Фет, естественно, старался быть интересным и приятным. Последнее из приведенных высказываний принадлежит сестре жены Толстого, которой Фет посвятил знаменитые строки

И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

Все это придает цитированным характеристикам особый вес. Можно привести и другие аналогичные характеристики из мемуаров и писем, рисующие образ человека эгоистичного, эгоцентричного, энергичного, практичного… Но эти источники (в том числе обширные мемуары самого Фета) не дают понять, как мог в этом человеке бить ключ такого сильного, такого подлинного лиризма. При такой плоской жизни какими же душевными движениями стимулировалось его творчество, какими переживаниями оно питалось?

У Фета было достаточно вкуса, чтобы не считать поэтичной и красивой свою жизнь, отданную погоне за богатством и удовлетворением тривиального честолюбия. Но не надо думать, что Фет когда-нибудь осуждал свою жизнь во имя высших идеалов или хотя бы признавал, что можно было прожить жизнь достойнее и красивее. Нет, свою жизнь он воспринимал как тоскливую и скучную, но считал, что такова жизнь вообще. И до знакомства с Шопенгауэром, и в особенности опираясь на его учение, Фет не уставал твердить, что жизнь вообще низменна, бессмысленна, скучна, что основное ее содержание — страдание, и есть только одна таинственная, непонятная в этом мире скорби и скуки сфера подлинной, чистой радости — сфера красоты, особый мир,

Где бури пролетают мимо,

Где дума страстная чиста, —

И посвященным только зримо

Цветет весна и красота.

(«Какая грусть! Конец аллеи…»)

«Без чувства красоты, — формулирует Фет, — жизнь сводится на кормление гончих в душно-зловонной псарне».

(Фет А. Из деревни // Русский вестник. 1863. № 1. С. 467.)

Поэзии, по Фету, нечем поживиться в «мире скуки и труда»; красоту надо искать не «в мраке жизни вседневной», не «средь жалких нужд земных». Только

За рубежом вседневного удела

Хотя на миг отрадно и светло.

(«Все, все мое, что есть и прежде было…)

Странная любовь с детства к поэзии, искусству, красоте и мрачное презрение к жизни едва ли не с тех же лет предопределили сочувствие Фета к учениям, выводившим искусство и красоту за пределы повседневности, в особый мир «чистого созерцания». Такими учениями были в 40-е годы — романтическая философия искусства, еще имевшая тогда широкое распространение и несомненное влияние; в 60-е годы — теория «чистого искусства», проповедуемая авторитетными для Фета критиками Боткиным и Дружининым; позднее — философия Шопенгауэра.

Фет особенно любил развивать в беседах и письмах мысль о непроходимой границе между человеком как творцом и тем же человеком во всех других проявлениях его жизненной деятельности. Идея диспаратности «поэта» и «человека» как бы оправдывала «непоэтичность» жизни и характера самого Фета. Он всячески подчеркивал эту идею, стремясь выглядеть то служакой-офицером, то кряжевым помещиком, — ничем не быть в жизни похожим на поэта. Чем более «безумным» считал Фет свое лирическое творчество, тем рациональнее и суше старался он быть и казаться в жизни. В своих мемуарах он декларирует «Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты (вечная тема наших горячих споров с Тургеневым), настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом».

Сказанное не нужно понимать так, что в жизни Фет был скучен, плосок или всегда угрюм. Т. А. Кузминская, относившаяся к Фету с видимой антипатией, пишет о первом знакомстве с ним «Он обедал у нас и поразил нас своим живым юмором, веселым остроумием и своими оригинальными суждениями». Она сообщает еще «Он был гостеприимен», «…был ли разговорчив? Очень, в особенности если кто умел его вызвать на это. Но Афанасий Афанасьевич умел и молчать. У него было много такту и утонченной манеры держать себя в обществе». Страхов пишет, что Фет «был неистощим в речах, исполненных блеска и парадоксов».

Некрасов писал Тургеневу 24 мая 1856 г. «…очень худо жить. Я-таки хандрю. Фет еще выручает иногда бесконечным и пленительным враньем, к которому он так способен. Только не мешай ему, — такого наговорит, что любо слушать».

Фет постоянно пропагандировал автономность искусства, его свободу от «будничной» логики. «Художественные истины, — писал он, — имеют весьма мало — чтобы не сказать, не имеют ничего — общего с другими истинами».

Отчасти пропаганда Фета имела целью защиту права искусства на творческое преображение действительности, борьбу против требования иллюстративности, предъявляемого искусству вовсе не одними ненавистными Фету демократами. Упомянув в своих мемуарах об обеде у откупщика Кокорева, за которым хозяин произнес речь «о добровольной помощи со стороны купечества к выкупу крестьянских усадеб», Фет рассказывает «Помню, с каким воодушевлением подошел ко мне M. H. Катков и сказал „Вот бы вам вашим пером иллюстрировать это событие". Я не отвечал ни слова, не чувствуя в себе никаких сил иллюстрировать какие бы то ни было события».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: