Есть в сказке иное, высшее вдохновение, которое поднимается над житейским; в сказках, где чувствуется этот подъем, мы не найдем отзвуков классового антагонизма и классовых вожделений. Есть сказки, где прямо осмеивается этот приземистый идеал житейского благополучия. Таков, например, юмористический рассказ о лисе–лекарке [43]. В нем идет речь о старике, который залез на небо и видел там пироги, ватрушки да горшки с кашей. Наелся старик, напился — и спать повалился; потом проснулся и потащил на небо свою старуху. Есть и другой рассказ о мужике, который вырастил горошину «до небушка», влез туда и нашел на небе «середи хором печку, а в печке и гусятины, и поросятины, и пирогов видимо–невидимо. Одно слово сказать, чего только душа хочет, все есть». Сказка предвидит трагикомический конец этого призрачного подъема, который неизбежно приводит к падению. Не нашел мужик с этого жирного и сладкого неба обратного пути на землю, свил веревку из летавшей в воздухе паутины и начал спускаться. «Спускался, спускался, — хвать, — веревочка вся, а до земли еще далеко, далеко: он перекрестился и бух! Летел, летел и упал в болото». Так бы и остался мужик в болоте, кабы не вытянула его оттуда утка. История этого падения оканчивается юмористическим четверостишием:
Сказки, где так или иначе высказывается или вышучивается житейская мечта русского простолюдина, наиболее близки к русской действительности. <Нужно ли удивляться, что эти сказки полны образов, которые уже стали действительностью. На наших глазах осуществилась утопия бездельника и вора и мечта о царстве беглого солдата. Захватывают «трехэтажные дома», и чужие кошельки; печатный станок уже давно воплотил в жизнь мысль о кошеле неистощимом, кругом мелькают сапоги–скороходы да ковры–самолеты; все они полны ворами да беглыми солдатами, а дезертир успешно проходит в «набольшие министры», и вместо царя правит царством.>
Предсказан в сказке и конец этого счастья. Мы стоим лицом к лицу бессмертным образом разбитого Корыта; есть и другой, только что упомянутый, достойный стать с ним рядом. <Это образ мужика, обманутого сладкою метою и не находящего пути для благополучного возвращения от утопии к действительности. Его удел — болтаться между небом и землей на фантастической веревке из тонкой паутины; а неизбежный конец его странствий — топкое и грязное болото.> Какая утка его оттуда вытянет, мы пока не знаем, но самый образ этой утки — тоже нам родной и хорошо знакомый. Разве мало в русской жизни парадоксальных выходов из безвыходных положений? Выходы эти не поддаются ни учету, ни предвиденью; а потому и говорить о них можно только сказочными образами, где стерта грань между былью и небылицей.
III. Подъем в «иное царство» и дальний путь в запредельное
На все лады повторяются и варьируются в сказке рассказы про «иное государство» (№ 165), «другое царство» (№ 68), ««иншее царство» (№ 79), «иные земли» (№ 135). Ищут этих новых земель все те, кому так или иначе тесно в рамках быта. Но есть точка, где ищущие разделяются. Одни удовлетворяют потребности в «новой земле «естественными житейскими способами другие, напротив, преисполняются отвращением ко всему обыденному, житейскому и испытывают непреодолимое влечение к чудесному.
Это влечение выражается в сказке во множестве образов. Люди, им одержимые, сталкиваются с сопротивлением родных. Старики–родители плачут горькими слезами и упрашивают сына, «чтобы он пожил у них хоть малое время». Но он непреклонен к мольбам изъявляет в ответ на слезы: «Ежели вы меня не отпустите, то я и так от вас уйду». Так начинается, например, рассказ об Иване — крестьянском сыне: «Пошел он со своего двора «куда глаза глядят». И шел он ровно десять суток и пришел в некое государство» [45]. Идет «куда глаза глядят» искать другое царство и Иван–Царевич; о другом сказочном герое–страннике говорится просто, что он«вздумал чево итти в дорогу» [46]. Дурак на вопрос, зачем он идет, отвечает: «A Бог его знает» [47], другой дурак — народный любимец Ванюшка, долго лежавший на печке и отлежавший на ней бока, ни с того ни с сего вдруг кричит старшим, «умным» братьям: «Эх вы, тетери, отпирайте двери; хочу итти туда — сам не знаю куда» [48].
Искателей чудесного манит самая неизвестность искомого, и оттого они так часто сами не знают, куда идут и чего ищут. Преклонение перед мудростью «незнания» составляет неожиданную черту сходства между философией Сократа и сказкой всех народов.
Неизвестное есть вместе с тем и дальнее; неудивительно, что для обозначения отдаленности «иного царства» в сказке имеется множество образных выражений. Оно называется то «тридесятым», то «трехсотым» государством. По одной версии, ехать туда нужно «тридцать дней и тридцать ночей» [49] по другой, «кривой дорогой три года ехать, а прямой — три часа; только прямо‑то проезду нет» [50]. Туда устремляется вихрь, заносивший «неведомо куда» [51]. Поэтому на вопрос: «сколь далеко до нового царства», южный ветер отвечает: «пешему тридцать лет идти, на крыльях десять лет нестись, а я повею — в три часа доставлю» [52]. Есть и другие, еще более образные обозначения этого расстояния. Искомое царство от нас «за тридевять земель»; это тот «край света, — где красное солнышко из синя моря восходит»; и от того‑то обитательница этого чудного предела земли — вещая невеста Василиса Премудрая, испытывает тоску по синему морю, когда попадает в наши края [53]. Воображению, поднявшемуся над житейским к магическому, «иное царство» вообще рисуется как светлая солнечная полоса за горизонтом, «страна, где ночует солнце». У Костомарова передается рассказ южнорусской сказки о том, как ездил Ивась в терем солнца, построенный над синим морем, и спрашивал: зачем оно три раза переменяется. Солнце отвечало: «Есть в море прекрасная Анастасия; когда я восхожу утром, она брызгнет на меня водою — я застыжусь и покраснею; потом, поднявшись на высоту, я посмотрю на Божий свет — и мне станет весело; а вечером, когда я захожу, Анастасия снова брызнет на меня морскою волною — и я опять покраснею» [54].
Влечение к пределу, где кончается земля и начинается чудесная солнечная сторона — свойственно не одной только русской сказке, а сказке всех времен и всех народов. Исследователи, разумеется, имеют основания находить в этом образе «иного царства» остаток древнего солнечного мифа. Но нас интересует здесь не солнечное происхождение сказочных образов, а та непреходящая, человеческая их сущность, благодаря которой народная фантазия хранит и бережет их в течение многих веков после утраты веры в божественность солнца.
Есть одно неумирающее, всем векам и народам общее переживание мистического опыта, которое неизменно вызывается в нас закатом и восходом солнца. Это появление и исчезновение дня на нашем горизонте представляет собой естественное напоминание о неумирающем дне за краем земли, за пределами видимого нами земного круга; в этой таинственной дали полнота света и полнота жизни сохраняется и тогда, когда все земное погружается во мрак ночной или окрашивается унылыми, беспросветно серыми тонами, для сознания языческого страна, где ночует солнце, есть область подлинного бытия и подлинной жизни. А для сознания, поднявшегося над языческим боготворением солнечной стихии, те же величественные явления заката и восхода суть естественные символические напоминания о какой‑то запредельной славе. Это вечные возбудители восторженного настроения, духовного и в особенности сказочного подъема.
43
№ 5, ср. Лиса Плачея, № 6.
44
Не любо — не слушай, № 231, с.
45
Незнайко, № 165, прим. См. у Афанасьева норвежский вариант на тот же сказочный мотив, № 69, прим.
46
Окаменелое царство, № 158, b.
47
Летучий корабль, № 83.
48
Незнайко, № 165, b.
49
Незнайко, № 165, примеч.
50
Заколдованная королевна, № 152, а.
51
Зорька, Вечерка и Полуночка, № 80.
52
№ 152, b, Заколдованная королевна.
53
№ 108, Жар–птица и Василиса Царевна.
54
Костомаров. Славянская мифология, с. 29 (т. е. Костомаров Н. Славянская мифология. Извлечение из лекций, читанных в университете св. Владимира во второй половине 1846 года. Киев, 1847).