Одно и то же страдание, один и тот же плен гнетет и бессловесную тварь, я человека; отсюда своего рода круговая порука, их связывающая; с одной стороны, человек освобождает животное — «отпускает его на волю» или избавляет от заклятия; с другой стороны, когда человек попадает в плен враждебным ему злым силам, он не может освободиться без содействия животного. С этим связана наклонность видеть в животном оборотня, т. е. своего же брата человека, который томится в зверином образе до поры, до времени, пока не явится добрый человек–освободитель, который его пожалеет, или доколе не исполнится срок заклятия. Наиболее ярким выражением этой мысли служит сказка о Царевне–Лягушке, коей жизнь таинственною связью связана с судьбами Ивана–богатыря. «Слушай, — сказала ему лягушка, — стрела твоя попала ко мне, ты должен взять меня замуж; а не возьмешь за себя — не выйдешь из этого болота». И с помощью лягушки богатырь отбывает положенную службу, по совершении которой и он освобождается, и она возвращается в свой человеческий образ прекрасной царевны» [69].
Мне нет надобности напоминать о бесчисленных вариациях на ту же тему, которые имеются у всех народов. Есть общеизвестные образцы таких сказок об оборотнях: их всякий без труда может припомнить. Здесь важно вскрыть лишь то общее переживание духовного опыта, которое выражается во всех этих образах. Это прежде всего живое, непосредственное ощущение единства мировой жизни в человеке и в животном [70]. С одной стороны, человек чувствует в себе животное, ощущает непрерывную и страшную возможность впасть в животный мир, завыть по волчьи, захрюкать свиньею, или гадом поползти по земле. С этой точки зрения оборотничество выражает собою великую жизненную правду. Зверочеловечество есть реальный факт нашей жизни: в мире подчеловеческом действительно есть та темная бездна, которая нас в себя втягивает. Помимо оборотней есть и другое напоминание об этой опасности — образы получеловеческие, полузвериные, которые встречаются в изобилии в мифологиях и сказках всех народов: сатиры и лешие с козлиными рогами и копытами, русалки с рыбьими хвостами, кентавры и т. п.
В своем стремлении прочь от этой бездны падения человек ощущает не свое только человеческое усилие, а общее стремление жизни, в котором заинтересовано всякое дыхание, ибо весь мир стремится подняться над собою в человеке и через человека. Это участие всей твари в подъеме человека к неизреченному великолепию — один из наиболее ярких и любимых мотивов русской народной сказки.
Иван–Царевич ищет возлюбленную «Ненаглядную Красоту», и вся тварь призывается к участию в его искании. Его стремление и его — подъем к красоте рассматривается сказкою как что‑то всему живому близкое и нужное, за что вся тварь призывается к ответу. Допрашивает он о местопребывании возлюбленной вещую старуху, а у старухи «есть на то ответчики: первые ответчики — зверь лесной, другие ответчики — птица воздушная, третьи ответчики — рыба и гад водяной». Встала старуха раненько, умылась беленько, вышла с Иваном–Царевичем на крылечко и скричала богатырским голосом, сосвистала молодецким посвистом. Крикнула по морю: «Рыбы и гад водяной, идите сюда». — Тотчас сине море всколыхалося, собирается рыба большая и малая, собирается всякий гад, к берегу идет — воду укрывает. Спрашивает старуха: «Где живет Ненаглядная Красота, трех мамок дочка, трех бабок внучка, девяти братьев сестра?» Отвечают все рыбы и гады в один голос: «Видом не видали, слыхом не слыхали!». Крикнула старуха по земле: «Собирайся, зверь лесной». Зверь бежит, землю укрывает, в один голос отвечает: «Видом не видали, слыхом не слыхали!». Крикнула старуха по поднебесью: «Собирайся, птица воздушная». Птица летит, дневной свет укрывает, в один голос отвечает: «Видом не видали, слыхом не слыхали!». «Больше некого спрашивать», — говорит старуха. Взяла Ивана–Царевича за руку и повела в избу; только вошли туда, налетела Моголь–птица, пала на землю — в окнах свету не стало. «Ах ты, птица Моголь? Где была, где летала, отчего запоздала?» «Ненаглядную Красоту к обедне снаряжала» [71].
Здесь перед нами раскрывается еще одна черта «иного царства». Оно есть прекрасное, неизреченное, чего ни тварь земная, ни люди не ведают, и вместе с тем то, чего весь мир ищет, чему всякое дыхание покоряется. Знает путь к этому царству одна Моголь–птица, и помимо этого крылатого гения никто не в силах поднять туда человека.
V. Искатели «иного царства». Богатырь и дурак в сказке
Другое яркое отражение искомого «иного царства» — самый образ его искателя. Мы оставим здесь в стороне те вульгарные типы искателей из кабацкой голи, воров, бездельников и дезертиров, о которых речь шла выше, и займемся лишь теми, которые так или иначе возвышаются над средним житейским уровнем.
Препятствия, отделяющие человека от предмета его, искания, преодолеваются либо силой, либо мудростью. Соответственно с этим среди ищущих «иного царства» выделяются в особенности два типа — богатыри и вещие. Мы займемся сначала первыми. С образом богатыря обыкновенно сочетается мысль о человеке, который борется с многочисленными врагами и побеждает их сам собственным своим человеческим подвигом силы и бесстрашия, большею частью без всякой посторонней и, в частности, без чудесной помощи. Таковы богатыри русской былины Илья Муромец, Добрыня, Никита Кожемяка и т. п. Так, однако обстоит дело лишь до тех пор, пока мы имеем дело сбылиной в собственном смысле слова, т. е. с таким рассказом, в котором передается быль естественная, а не магическая. Но как только в рассказ вторгается чудесное, сказочное в собственном смысле слова, образ былинного богатыря подвергается заметному видоизменению. Вступая в соприкосновение с волшебной силой, изменяющей законы естества, богатырь в большей или меньшей степени подчиняется этой силе, становится как бы ее орудием. Тогда его личный подвиг отходит на второй план.
Грань между сказкою и былиной не отличается строгостью и неподвижностью: она нередко нарушается вторжением сверхъестественного, сказочного в былину; тогда тем самым изменяется облик и в особенности значение богатыря. Есть, например, рассказы, где самая сила Ильи Муромца приобретает характер сверхъестественный. Тогда эта сила понимается как что‑то постороннее самому богатырю; она вливается в него извне, через чудесный напиток; в связи с этим в богатыре появляются черты, указывающие на ослабление его человеческой энергии: лежанье на печи, неделанье.
По одной сказочной версии, Илья Муромец до 18–летнего возраста не мог ходить, по другой, «тридцать лет, от самого рождения, сидел он сиднем, не двигаясь». Сжалился над ним старец Божий, странник, которому Илья подал милостыню, исцелил его и дал ему выпить до дна ковш воды, и опять посылает он за водою: «Опять сходи, принеси другой ковшик воды». Шедши он за водою, за которое дерево ни ухватится — из корню выдернет. Старичок Господень и спрашивает у него: «Слышишь ли теперь в себе силу?» «Слышу, старичок Господень! Сила теперь во мне есть большая: кабы утвердить в подвселенную такое кольцо, я бы смог поворотить подвселенную». И старец, опасаясь, что такой силы «земля не снесет», дает Илье выпить еще, чтобы поубавить у него силы [72].
В жизни Ильи Муромца это вторжение сверхъестественного — изолированное явление. В общем в ней все естественно, все говорит о торжестве человеческой мощи, о напряжении и действительности индивидуальной, личной воли человека. В сказке мы видим иное. Здесь открывается другой волшебный мир, где бессильно все естественное; тут человек ясно видит предел своей человеческой мощи, как бы велика она ни была, и чувствует превосходящую его сверхъестественную силу, перед которой — ничто величайшие из богатырей.
69
Царевна–Лягушка, № 150, прим.
70
Это же ощущение выражается и в тех сказках, где человеку открывается язык птиц, зверей и трав, № 139 и № 140.
71
Кащей Бессмертный, № 93. Такой же допрос зверей в сказке «Пойди туда — не знаю куда», № 122, а.
72
Илья Муромец и змей, № 175; ср. № 174, История о славном и храбром богатыре Илье Муромце (примеч.), ср. сказку № 80, где сила вливается богатырю («Зорьке») через волшебный напиток.