Однажды Нью-Йорк три дня был окутан оранжевым туманом, он ложился на сапоги бронзовой пылью; глянешь на часы, а они блестят на солнце, словно медное эре… в чем же дело, горит остров Мартиника или дыра в земле образовалась, может, мы сгорим? Это горели десятки километров леса в восточной части Штатов. Но это редкий случай, в нашем отечестве считается климатической катастрофой, когда ветер срывает белье с веревки семнадцать раз в день или когда крестьянин видит, как его вымокший хлеб медленно гниет. Торнадо швыряет в воздух дома в Техасе, Миссисипи смывает множество людей с лица земли — мы трубим об этом в газетах, мы плачем, волосы у нас на голове встают дыбом, но мы живем. Мы в нашей яме однообразия не принимаем подобные вещи в расчет, мы надеемся, что в Дании, где природа не столь бурная и коварная, нас не может постигнуть катастрофа, нас не ждут сюрпризы в виде пожара, шторма и всеобщей гибели.
Что за скверный у нас климат, угораздило нас расположиться на этой проклятой параллели, что ни год, то неудача не в том, так в другом, не правда ли? Вся эта окружающая нас масса воды, с поэтической точки зрения весьма привлекательная, — ревущее Северное море, соленое Балтийское, Зунд и Бельты то и дело насылают на нас рыхлые облака, непрерывно поливающие Данию, особенно рьяно, когда хлеба созрели и ждут, чтобы их убрали под крышу. Что тут можно возразить? Нет, либо мы останемся послушными и забитыми глотающими воздух разинями, либо в конце концов поднимемся на дыбы. Мы не говорим тебе спасибо за условия нашей жизни, Jupiter Pluvius! [Юпитер Дожденосный! (лат.)]
Знакомо ли тебе ощущение, когда дождь начинает капать? О, он хочет лишь слегка разбавить вчерашний дождик, уронить несколько капель, слегка побрызгать, но он может сыпать и посильнее, начинает стряхивать на нас побольше водицы, медленно, лениво, потом припускает еще, и вот льет настоящий ливень, на небе ни просвета, и никаких надежд больше не остается…
Крестьянин возвращается домой, в грохочущей пустой телеге подпрыгивают бревна, со снопов свешиваются мокрые колосья — хлеб, который никогда не испекут. Разве это не его земля, не его высокие снопы зерна клонятся под монотонным ливнем? Да, его, но могучая сила отлучила его от нее, отняла плод его честного и тяжелого труда; долго топтал он эту землю в деревянных башмаках во время пахоты и жатвы; его пашни и жнивье, на которых в солнечную погоду мелькали жилетки и белые рукава, сейчас безлюдны, обречены на одиночество. Непогода, чей-то нелепый каприз наложил лапу на урожай, не спрашивая позволения. Ну что ж, мы не веселимся и не бранимся, мы идем домой, сидим праздно, усадив к себе на колени маленькую дочурку, и глядим на дождь, на небо, набрякшее от дождя; проходят часы, проходит день — небо затянуто тучами. Наши сыновья не станут крестьянами, пусть себе в самом деле едут в город и выучатся на пастора… Дождь, дождь и снова дождь!
В этом году все так оно и будет. Хлеба полегли по всей стране. Но нам ни к чему было бы снимать добрый урожай. Ничего хорошего не было бы в том, если бы мы наполнили хлебом закрома и выпили на осенней ярмарке немного кофе с коньяком по случаю неплохого заработка; наша покорность вполне могла бы заслужить щелчок по лбу, который мы никак не сможем перенести. Опусти голову!
Мы живем так далеко на севере, где людям вовсе не предназначалось жить, и наша жизнь зависит от того, что нам удастся получить от этой холодной земли. Она нам ничего не должна, мы сами идем на риск, сеем в нее зерно и ждем. У крестьянина, живущего вблизи экватора, главная забота — не давать лесу и кустарникам заглушить его землю, мы же должны выращивать свои деревья, лелеять их, словно больных ягнят, и благодарить судьбу, если они приживутся. Датский крестьянин это хорошо знает, он терпеливее жука, который карабкается по стене, падает вниз и снова ползет вверх, и так бесконечное число раз. Датский крестьянин испокон веков нацелен на то, что возможно и что должно быть, его воображение не порхает, он упорен, душевно закален, он солдат пашни. Множество нелегких задач решает он спокойно и рассудительно, он несет на себе груз опыта своих предков! Его философия — пассивное предчувствие того, что изо всего этого выйдет.
Мы знаем, что и в этом году наш крестьянин встретит невзгоды с инстинктивным самообладанием. Лишь простые натуры могут жаловаться, только слишком откровенные и доверчивые люди, как старый Эрик Повельсен, могут протестовать. Эрик Повельсен взял в каждую руку по маленькому снопу ячменя из своего неудавшегося урожая и потряс ими, обращаясь к небу:
— И это все, что ты хочешь дать мне? — сказал он.
Он верил в уговор господа с Ноем.
ГРАЖДАНЕ КАЛЕ
Скульптурную группу Родена, которой пивовар Якобсен собирался удостоить Копенгаген, я увидел три года назад в Париже; она стояла под крышей, отлитая в гипсе. Ее, разумеется, надо смотреть в позеленевшей бронзе под открытым небом. По мере приближения к ней она выступает из хаоса, обретает форму, разделяется на фигуры и под конец поражает вас как нечто неизбежное. Перед вами процесс творчества, то, что составляло смысл жизни скульптора.
Вначале группа кажется обломком зеленых сталактитов, бесформенной массой, неким сгустком времен. На более близком расстоянии она напоминает нечто поднявшееся со дна морского, существа, покрытые водорослями, древней слюной из тины и слизи растений. Из этой массы, вызывающей смутные представления о буйном господстве первобытных времен, вырастают шестеро мужчин, стоящих на ровной площадке, ничем не связанных друг с другом, кроме общей беды. Все они одного роста.
Они стоят на ровной земле, объединенные общей трагедией.
Роден не прислонил их к скалам или обломкам колонн, не внес сюда еще какие-либо исторические детали — это не имеет смысла, когда речь идет о страдании людей. Мы видим перед собой не ассирийских пленных, не нищих из Коринфа или евреев на арене древнего цирка, хотя они могли бы быть и теми, и другими. Конкретно — это обреченные на смерть и в то же время обобщенно — укор быстротекущему времени. Родена навело на мысль выполнить эту гениальную работу нечто увиденное им в Кале, ведь Шекспир создал своего великолепного Гамлета из забавной истории об эльсинорском принце.
Поскольку предыстория художественного произведения имеет немаловажное значение, мы исходим из того, что Роден изобразил здесь граждан Кале в момент, когда они в рубище, с веревкой на шее приносят осадившему их врагу ключ от города, зная, что им предстоит умереть. Характерная особенность великого мастера в том, что он может любую тему воплотить обобщенно, и при этом она не теряет своей конкретности: во всяком случае, здесь Родену это удалось. И это великое достижение, ведь, как считал Торвальдсен, возвышенное обитает на земле, а не где-то в мире ином.
Роден изобразил граждан Кале, но в процессе работы ему посчастливилось создать абстрактное творение, олицетворяющее скорбь смертных.
Мы видим шестерых членов мэрии, военная удача противника сорвала с них одежды, лишила достоинства, профессии, имени, они пустились в последний путь. Ключ, запирающий город, будет отдан чужим. Они идут добровольно. В их покорности ощущается нечто говорящее нам, что сам Роден и есть великая смерть, что у него сердце бога; он знает: смерть милосердна. Удивительно, как ему удалось, изображая конкретное историческое событие, соединить его с понятием судьбы человеческой!
«Идем!» — говорит первый и поворачивается к остальным в фанатическом возбуждении, словно дрожа от холода. Последний останавливается и закрывает лицо руками; он слаб, он не в силах больше выдержать ни мгновения. Двое других оборачиваются к нему, убеждают, и кажется, будто лица их просветлели от того, что им удалось хоть немного подбодрить его. А вот у этого пустые глаза, рот и мускулы, как у трупа, он уже в мире ином. Шестой застыл, погруженный в раздумье.
Перед нами люди. Перед нами горожане. Взгляните на их ноги, которые Роден обнажил, это ноги городских жителей. Насколько легко передать нагую фигуру, настолько сложно изобразить раздетого человека. А эти люди именно раздеты, на ногах у них нет ни сапог, ни чулок, они идут босые. И здесь это подчеркивает ощущение опасности, ощущение предстоящей смерти; такое можно наблюдать у крестьян, когда им приходится раздеваться. Крестьянин-новобранец на осмотре у врача дрожит, будто пришел его смертный час. Ведь раздеваться он привык лишь в горнице, чтобы улечься спать на соломе, и теперь ему кажется, что сейчас его зарежут. Обнажив этих людей, Роден придал скульптурной группе ощущение нищеты, ощущение паники, которое охватывает простого человека, когда он стоит на людях в одной рубашке. Их руки говорят о привычке к тяжелой работе, это люди, принадлежавшие к каким-нибудь цехам в Кале, они своим трудом возвысились до депутатов мэрии; у каждого из них диспропорция в мускулатуре — там мышцы усохшие, здесь — ненормально развитые; может, один из них был сапожником, другой — переплетчиком, и работали они внаклонку. Но теперь все это в прошлом. Возможно, в этом маленьком городке у них было какое-то небольшое имущество и они стояли на различных классовых ступеньках, быть может и приветствовали они друг друга соответственно положению, но сейчас они все равны, как перед врачом. Как возвышенное, так и банальное понятие «смерть» связано лишь с человеком; невозможно отделить высокое представление о трагическом от обыденной жизни людей. Тем более для настоящего художника. Все остальное тут — фальшь, суеверие или болезнь. Немыслимо, чтобы несчастье было абстрактным, несчастьем вообще. Вот граждане Кале, всем своим видом они олицетворяют понятие «боль». Это отнюдь не прекрасный ангел с опущенным к земле факелом, не скелет с песочными часами и косой.