Вот он стоит у середины рампы, беззвучно хватает ртом воздух, смотрит на собравшихся, вытирает тряпкой руки. Весь полутемный цирк молчит и ожидает: может, он на этот раз упадет?

И тут прыгун слегка откидывает свое стройное тело назад, поднимает руки над головой и полирует пол сжатыми кончиками пальцев обеих ног. И, не меняя положения, он приподнимается аршин на двадцать от земли, замирает в воздухе, переворачивается на спину и, глядя вверх, медленно летит, описывая круги, к мглистому пространству под куполом. Это длится с минуту. Потом, лениво описав в воздухе кривую, он мягко приземляется на сцену и кланяется.

ФУДЗИЯМА

Самые счастливые минуты своей жизни я пережил в море у берегов Японии; не помню, чтобы впоследствии я испытывал состояние подобной окрыленности. Я проснулся рано утром до восхода солнца оттого, что в каюту ворвался ветер, и к тому же во сне я был настолько преисполнен радости, что не мог больше лежать; я глянул в открытый иллюминатор и увидел прямо перед собой высокое прекрасное облако… нет, это было не облако, это была Фудзияма.

Эта чудесная гора возвышалась над миром, казалось, она не покоилась на земле, ведь она была так далека от меня, что ее подножие сливалось с голубой дымкой, которая заволокла все небо над Японией. Но снежный конус горы, разорвав небо, высился в атмосфере столь воздушный, легкий, как облако, что предо мной одновременно возникла и огромная масса земли, и невесомый полет в небесное пространство.

Казалось, что сама Земля, молодая планета, предстала предо мной в космической свежести, вышла из мрака в короне северного сияния с голубой морской сферой и многоцветным почвенным покровом материка, освещенного солнцем.

В эту минуту меня охватило примитивное чувство, какое испытывает ребенок при виде любого нового для него предмета — соломинки или капли на оконном стекле.

А позднее, когда заученные представления превращают детство в потерянную страну и вызывают смутные иллюзии о другой, более благородной действительности, чем та, которую мы видим, пусть эта отдаленность, непонятность, величественная неожиданность вернут Земле ее свежесть.

Когда я увидел Фудзияму, развеялась моя последняя мечта об ином бытии, чем то, в котором мы пребываем. Я понял, что ожидаемый нами возвышенный мир есть тот самый, который нас окружает, но мы никогда в каждое конкретное мгновение не можем его понять, мы в нашей будничной жизни слишком слепы, чтобы разглядеть его. Нет мысли более плодотворной. Это, в сущности, единственное, что человек в состоянии постичь.

И потому Фудзияма — это священная гора, место поклонения народов.

О, Колумб! Есть лишь одна непреходящая радость — созерцать священную землю.

ЗВЕРИНЕЦ

На пустыре, огороженном покосившимся забором, лежат островки талого снега. Местами липкая снежная пена истоптана, перемешана с землей и превратилась в жидкую, холодную грязь. Под натянутой парусиной здесь стоит десяток вагончиков, расставленных в каре. Их колеса глубоко увязли в бездонной грязи пустыря. В небе над пустырем торчат скелеты и спирали газовых труб — летом здесь без устали ноет шарманка, и в гулком воздухе летней ночи шипит, как змея, газ — это посетители меряют силу; есть тут и прочие штуки, сделавшие это заведение местом развлечений.

Вхожу в зверинец через дверь, завешенную мокрой, замызганной тряпкой, сразу же в нос ударяет запах хищных зверей; на столбах палатки усердно коптят газовые горелки, дорожка вдоль клеток посыпана опилками, опилками зверинца, сырыми и грязными, их выметают и насыпают снова; они пахнут протухшим мясом; кажется, будто идешь по пропитанной кровью трясине.

Возле самых дверей вижу освещенную тусклым рассеянным светом голову льва — огромный королевский лик, разлинованный сверху вниз железными прутьями. Лев смотрит на меня глазами, полумертвыми от титанического отвращения. Опущенные углы его рта говорят о скорби и невыразимой душевной тоске.

— Ты тоскуешь по югу, брат? Холодно тебе здесь, невыносимо? Да, так оно и есть. Твои глаза моргают ужасно медленно… Тошно тебе? Ты, верно, хочешь, чтобы я поскорее убрался отсюда. Ладно, ладно.

В другой клетке стоят настороже два крупных волка. Внезапно они исчезают в глубине клетки, только две пары глаз горят в темноте; мимо проходит человек, говорящий по-немецки, — звери знают его, у него рыжие волосатые руки палача! Запаршивевшая гиена, увидев его, выгибается. Стоит этому пожирателю гамбургеров — человеку пройти мимо клетки, в которой обезьяны играют в сумасшедший дом, как обезьянник превращается в храм, где царит настороженный здравый смысл. Прикованный цепью слон стоит на помосте, пошатываясь и качая в такт тяжелой головой, словно у него болят зубы, его уши походят на концы платка. Три медведя — неисправимые сластолюбцы — лежат вповалку и сосут лапы.

А в этой клетке стоит антилопа-гну. Мускулистая и стройная, воплощение силы и молниеносной быстроты. В ней слились воедино лошадь и олень, единорог и грифон! Я читаю, что этот экземпляр — гордость зверинца, поскольку гну вымерли. Вымершая гну, одинокая, неистовая, так и не прирученная до конца своего рода.

В самой последней клетке стоит страус в жалком облачении. Я долго смотрю на него. Злая, общипанная птица; в ней нет ни на два эре обаяния.

— В моих глазах, — говорю я страусу, — ты лишь стадия развития, начальная стадия, с которой начали развиваться все птицы. До чего же ты похож на птенца — обрубленный нос со щетиной в ноздрях, глаза навыкат. Ноги у тебя твердые, мозолистые, какие-то обглоданные. Когти — будто каменные осколки, грудная кость плоская, как доска. Однако тебя надо остерегаться. Шея отвратительно голая. Ужасно неряшливый вид. Ноги у тебя, повторяю, затвердевшие и засохшие, ты напоминаешь мне человека, ненавидящего меня. Скажи что-нибудь, ответь мне — никак, ты, бескрылый, хочешь убить меня своим молчанием? Я вижу, как твой мозолистый язык шевелится в грязном клюве… Правда, что ты питаешься дверными ключами? Погляди-ка, вот маленький ключ от английского замка, сможешь проглотить его? Давай сюда клюв, вот так, ты не можешь просунуть его дальше сквозь железные прутья, смотри, я держу его всего в полудюйме от тебя, вонючее всеядное…

Страус долго слушал, как я издеваюсь над ним. Время от времени он моргал глазами. Но эти проклятые глаза глядели на меня и сквозь синие веки.

Зловоние стало еще резче бить в нос, послышался шум — бренчали миски, стучали кости, лязгали зубы, звучали монологи злых и печальных хищников, измученного, подневольного зверья.

Хромой тигр заиграл когтями на цитре — взял аккорд на прутьях клетки, — оскалив зубы, он запел тихим, сдавленным голосом под аккомпанемент цитры:

Меня смотритель рыжий
Железной вилкой бил.
Язагнан, я унижен,
Я плачу в бессильной ярости.

Я еще постоял, насмехаясь над страусом. И тут он вдруг решил уничтожить меня. Не проронив ни звука, он ушел в самый темный угол клетки и спрятал голову.

ГУРА

Был час между ночью и утром, когда все живое спит, когда тишина усыпляет даже преступников и ночных птиц, овладевает ими, как и всеми на земле. Время отворачивает от нас свое лицо. Воздух становится серым. Однажды я спал в номере отеля на Монмартре и бестелесно ощущал глубину пространства за окном, оно было бесконечно…

С юга на поле, промокшее от ночной влаги, приполз туман. И когда облако остановилось над краем пашни, от него оторвался клочок, он медленно закружился и завис в воздухе, словно его повесили на гвоздь. А облако поплыло дальше, к другим мокрым полям.

Это на землю вернулась Гура. Что-то тянет ее сюда, какие-то давние воспоминания, связанные с этой убогой заброшенной пашней.

До самого восхода солнца над землей дрожит холодная волна заморозка, она крадется по полям, и все маленькие капли становятся снежинками. Солнце взойдет и осветит заплесневевшую инеем землю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: